Муравьев-Карский Н. Н. - Из "Записок"
<1818 г. Тифлис.>
7-го <октября>. Якубович рассказал мне в подробности поединок
Шереметева в Петербурге. Шереметев был убит Завадовским, а Якубовичу тогда
должно было стреляться с" Грибоедовым за то же дело. У них были пистолеты в
пуках; но, увидя смерть Шереметева, Завадовский и Грибоедов отказались
стреляться. Якубович с досады выстреляет по Завадовскому и прострелил ему
шляпу. За сие он был сослан в Грузию. Теперь едет через Грузию в Персию
Грибоедов. Якубович хочет с ним стреляться и поверил сив мне и Унгерну. Он
не зовет нас в секунданты, зная, тему они подвергаются со стороны
правительства, но желает, чтобы мы шагах в двадцати находились и помогли бы
раненому. Я советовался на сей счет с Унгерном, и мы не находим в Тифлисе
места удобного для сего. Грибоедов едет сюда потому, что он находится при
Мазаровиче, который назначен поверенным в делах при персидском дворе.
Мазаровичу положено при сем месте 3000 червонцев жалованья, кроме
экстраординарной суммы.
8-го. После обеда ходил в сад, дабы найти место, удобное для поединка
Якубовича. Вечер провел у меня Якубович. Его образ мыслей насчет многих
предметов мне очень понравился.
21-го. Якубович объявил нам, что Грибоедов, с которым он должен
стреляться, приехал, что он с ним переговорил и нашел его согласным кончить
начатое дело. Якубович просил меня быть секундантом. Я не должен был
отказаться, и мы условились, каким образом сие сделать. Положили стреляться
им у Талызина на квартире.
22-го. Я обедал у француза а и видел Грибоедова. Человек весьма умный и
начитанный, но он мне показался слишком занят собой. Секундант его маленький
человек; не знаю, кто он такой. С ним вместе приехал сюда один капитан
Быков, лейб-гвардии Павловского полка, для выбора людей в гвардию. Ввечеру
Грибоедов с секундантом и Якубовичем пришли ко мне, дабы устроить поединок
как должно. Грибоедова секундант предлагает им сперва мириться, говоря, что
первый долг секундантов состоит в том, чтобы помирить их. Я отвечал ему, что
я в сие дело не мешаюсь, что меня призвали тогда, как уже положено было
драться, следственно, Якубович сам знает, обижена ли его честь. И мы начали
уславливаться; но тот вывел меня в другую комнату и просил меня опять
стараться о примирении их, говоря, что он познакомился в Москве с матерью
Грибоедова, которая просила его стараться сколько возможно остановить сей
поединок, который она предвидела, и, следственно, что долг заставлял его сие
делать. Между тем Якубович в другой комнате начал с Грибоедовым спорить
довольно громко. Я рознял их и, выведя Якубовича, сделал ему предложение о
примирении; но он и слышать не хотел. Грибоедов вышел к нам и сказал
Якубовичу, что он сам его никогда не обижал. Якубович на то согласился. "А я
так обижен вами; почему же вы не хотите оставить сего дела?" - "Я обещался
честным словом покойному Шереметеву при смерти его, что отомщу за него на
вас и на Завадовском". - "Вы поносили меня везде". - "Поносил и должен был
сие сделать до этих пор; но теперь я вижу, что вы поступили как благородный
человек; я уважаю ваш поступок; по не менее того должен кончить начатое дело
и сдержать слово свое, покойнику данное". - "Если так, так господа
секунданты пущай решат дело". Я предлагал драться у Якубовича на квартире, с
шестью шагами между барьерами и с одним шагом назад для каждого; но
секундант Грибоедова на то не согласился, говоря, что Якубович, может,
приметался уже стрелять в своей комнате.
Я согласился сделать все дело в поле; но для того надобно было достать
бричку, лошадей, уговорить лекаря. Амбургер, секундант Грибоедова, взялся
достать бричку у братьев Мазаровичей и нанять лошадей. Он побежал к ним, а я
к Миллеру, который сперва подумал, что его в секунданты звали, смешался
сперва и не хотел согласиться; но когда он узнал, что его просили только
помочь раненому, он тотчас согласился и обещал мне на другое утро дожидаться
меня. Амбургер, со своей стороны, достал бричку. Все опять у меня собрались,
отужинали, были веселы, дружны, разговаривали, смеялись, так что ничего на
поединок похожего не было. Желая облегчить поединок (как то был мой долг), я
задержал Унгерна и Якубовича у себя, после того как все ушли, и предлагал
Якубовичу кончить все при двух выстрелах, несмотря на то, будет ли кто
ранен, и взять восемь шагов между барьерами. Но он никак не согласился на
мое предложение, и я принужден был остаться при прежних правилах.
23-го. Я встал рано и поехал за селение Куки отыскивать удобного места
для поединка. Я нашел Татарскую могилу, мимо которой шла дорога в Кахетию; у
сей дороги был овраг, в котором можно было хорошо скрыться. Тут я назначил
быть поединку. Я воротился к Грибоедову в трактир, где он остановился,
сказал Амбургеру, чтобы они не выезжали прежде моего возвращения к ним,
вымерил с ним количество пороху, которое должно было положить в пистолеты, и
пошел к Якубовичу, а от него к Миллеру; но Миллера я не застал дома. Я
побежал в военный госпиталь, нашел его там и сказал ему, что ему уже
отправляться пора. Мы с ним условились, что он прежде всех поедет в Куки в
военный госпиталь, что он там дождется, пока я проеду, и поедет в лагерь к
колонистам, откуда он будет смотреть к монументу, и как скоро я покажусь
верхом из оврага, он поскачет к нам. Якубовичу я сказал, чтобы он
отправлялся пешком к месту, спрятался бы за монумент и не выходил бы оттуда,
пока я его не позову. Амбургеру с Грибоедовым я сказал, чтобы они в бричке
ехали и взяли бы с собой свои пистолеты. Я сам поехал верхом, увидел
Миллера, поставил бричку за горой и повел Грибоедова с секундантом. Я
полагал, что Якубович, который видел, куда бричка поехала, пойдет за ней; но
он пошел к монументу и спрятался за оный. Я забыл, что ему велел туда идти,
и, когда Грибоедов спросил у меня, где он, я поскакал из оврага и, вспомня,
что он за памятником, позвал его; но Миллер принял сие за знак, подумал, что
ему выезжать пора, и тронулся, но он не приметил оврага, в который я опять
въехал, и проскакал в горы.
Мы назначили барьеры, зарядили пистолеты и, поставя ратоборцев,
удалились на несколько шагов. Они были без сюртуков. Якубович тотчас
подвинулся к своему барьеру смелым шагом и дожидался выстрела Грибоедова.
Грибоедов подвинулся на два шага; они простояли одну минуту в сем положении.
Наконец Якубович, вышедши из терпения, выстрелил. ""Он метил в ногу, потому
что не хотел убить Грибоедова; но пуля попала ему в левую кисть руки
Говорят, будто Якубович воскликнул: "По крайней мере, играть перестанешь!"
Грибоедов лишился одного пальца на руке, что не помешало ему по-прежнему
отлично играть на фортепианах. Н. Н. Муравьев был тоже пианист. (Примеч. П.
И. Бартенева.). Грибоедов приподнял окровавленную руку свою, показал ее нам
и навел пистолет на Якубовича. Он имел все право подвинуться к барьеру; но,
приметя, что Якубович метил ему в ногу, он не захотел воспользоваться
предстоящим ему преимуществом: он не подвинулся и выстрелил. Пуля пролетела
у Якубовича под самым затылком и ударилась в землю; она так близко
пролетела, что Якубович полагал себя раненым: он схватился за затылок,
посмотрел свою руку, однако крови не было. Грибоедов после сказал нам, что
он целился Якубовичу в голову и хотел убить его, но что это не было первое
его намерение, когда он на место стал. Когда все кончилось, мы подбежали к
раненому, который сказал: "О, sort injuste!" О, несправедливая судьба!
(фр.) Он не жаловался и не показывал вида, что он страдает. Я поскакал за
Миллером, его в колонии не было; я поехал в горы, увидел его вдали и
окликнул; он приехал к нам, перевязал слегка рану и уехал. Раненого положили
в бричку, и все отправились ко мне. Тот день Грибоедов провел у меня; рана
его неопасна была, и Миллер дал нам надежду, что он в короткое время
выздоровеет. Дабы скрыть поединок, мы условились сказать, что мы были на
охоте, что Грибоедов с лошади свалился и что лошадь наступила ему ногой на
руку. Якубович теперь бывает вместе с Грибоедовым, и по обращению их друг с
другом никто бы не подумал, что они стрелялись. Я думаю, что еще никогда не
было подобного поединка: совершенное хладнокровие во всех четырех нас, ни
одного неприятного слова между Якубовичем и Грибоедовым; напротив того, до
самой той минуты, как стали к барьеру, они разговаривали между собою, и
после того, когда секунданты их побежали за лекарем, Грибоедов Лежал на
руках у Якубовича. В самое время поединка я страдал за Якубовича, но
любовался его осанкою и смелостью: вид его был мужествен, велик, особливо в
ту минуту, как он после своего выстрела ожидал верной смерти, сложа руки.
25-го. Грибоедов перешел поутру на другую квартиру. Слух о поединке
разнесся и дошел до Наумова. Никого больше в том нельзя подозревать, кроме
капитана Быкова, который стоял вместе с Грибоедовым; но Наумов ничего не
знает наверное. Его мучит любопытство: ему бы хотелось, чтобы мы все к нему
пришли, повинились бы в сеоем поступке; тогда он принял бы на себя вид
покровителя и, пожуривши нас за молодость, взялся бы поправить все дело,
которое не требует поправления. Ему весьма обидно показалось, что мы сего не
сделали; он напал на бедного Талызина, не смея на другого напасть, наговорил
ему неприятностей и обвинял его в обмане. "Ты должен был все знать, потому
что ты вместе с Якубовичем жил; для чего ты мне ничего не сказал и не
говоришь?" Бедный Талызин клялся ему, что он ничего не знает. Тогда Наумов
позвал к себе Якубовича, хотел из него все выведать самым глупым образом, но
ошибся. Он стал уверять Якубовича, что он все знает. "Если вы все знаете, -
отвечал ему Якубонич, - так зачем же спрашиваете вы меня? А я вам говорю,
что поединка не было и что слухи эти пустые". Весьма приметно, что Наумов
еще недавно имел такую власть; он хочет ее выказать; его любопытство мучает,
и он хотел бы быть в состоянии рассказывать всем на ухо обстоятельства сего
поединка, но ему не удалось и не удастся. Вечер мы провели у Грибоедова.
Наумов посылал меня к себе просить; я пошел к нему, но не застал его дома.
26-го. Наумов прислал сказать Якубовичу, что полковник Наумов
приказывает ему выехать из города, а что Сергей Александрович позволяет ему
до вечера 27-го числа " Тифлисе остаться. Наумов сим подтверждает то, что я
об нем выше написал.
27-го ввечеру Якубович уехал на Карагач в полк. Про рану Грибоедова
распущено множество слухов. Унгерн слышал вчера, что пуля ударила его в
ладонь и вылетела " локоть. <...>
25-го <декабря>. <...> Вечер я провел у главнокомандующего и сидел у
Петра Николаевича до 2-го часа ночи. он мне рассказывал разные происшествия
по службе. Между прочим, он сказал мне, что Алексей Петрович <Ермолов> очень
сердится на Якубовича за случившийся поединок, и советовал мне чрез
Грибоедова попросить Мазаровича, чтобы он объяснил дело генералу и устроил
бы оное так, чтобы он не сердился и оставил бы оное. <...>
31-го. Я обедал у Алексея Петровича, вечер провел до полуночи у
Грибоедова и встретил у него Новый год. Ужин был прекрасный, и все несколько
подпили. Краузе показывал разные штуки. <...>
<1819 г. Тифлис.>
11-го <января> я был у Алексея Петровича, который говорил очень долго о
разделении Польши с таким красноречием и с такими познаниями, что мы все
удивлялись и заслушались его. Грибоедов проделывает с ним все те же самые
штуки, которые он со мной делал, и надувает Алексея Петровича, который,
верно, полагает <в нем> пространные и глубокие сведения. Грибоедов умен и
умеет так осторожно действовать, что все речи его двусмысленны, л он тогда
только дает утвердительное мнение свое, когда Алексей Петрович свое скажет,
так что никогда ему не противоречит и повторяет слова Алексея Петровича: все
думают, что он прежде тот предмет также хорошо знал. Я уже был надут им и
видел ход его действий.
16-го. Мне кажется, Грибоедов придирается ко мне и что у нас не
обойдется ладно. Вчера обедал я в трактире, и Грибоедов тоже. Пришел туда
тот самый толстый Степанов, с которым я раз виделся на его квартире и
который отказался от своих слов и просил извинения. Грибоедов не знал его.
Увидя его, он спросил меня, та ли это особа, про которую прежде говорено
было и которой я побоялся. "Как побоялся, - сказал я, - кого я буду
бояться?" - "Да его наружность страшна". - "Она может быть страшна для вас,
но совсем не для меня". Меня очень рассердило сие маленькое происшествие. Я
дождался, пока Степанов ушел, а потом, подозвав к себе Амбургера, спросил у
него громко при всех, слышал ли он суждение Грибоедова, который находит
наружность Степанова грозною. Грибоедов несколько потерялся и не умел иначе
поправиться, как сказав, что он ее грозною потому находит, что Степанов
громаден. Тем и кончилось. Грибоедов почувствовал свою ошибку и все вертелся
около меня. <...>
22-го я обедал у Алексея Петровича. Грибоедов отличался глупейшей
лестью и враками. Я не понимаю, как Алексей Петрович может так долго
ошибаться в нем. Он, кажется, к нему еще очень хорошо расположен, и мне
кажется сие за счастье, что Грибоедов не остается в Тифлисе, а уезжает с
Мазаровичем.
28-го. Уехал отсюда с Мазаровичем в Персию, к великому удовольствию
всех, Грибоедов, который умел заслужить всеобщую нелюбовь. Мне кажется,
однако же, что Алексей Петрович не ошибся на его счет. Он препоручил
Грибоедову сделать описание случившемуся здесь землетрясению для помещения
оного в ведомости. Грибоедов написал ужасную штуку: "Куринские льды с ревом
поколебались, треснули и стремились к пучине"; тут был и гром, и треск, и
стук, и страх, и разбежавшиеся жители, и опустелый город; землетрясение пять
минут продолжалось и пр. и пр., и все написано так лживо и так нескладно,
что было больше похоже на силлогизм человеческого преследования. Я узнал,
что Алексей Петрович премного его благодарил за сие и расхваливал его; по
отъезде же Грибоедова он приказал Могилевскому пересочинить все сие сызнова.
<...>
31-го <мая>. 30-го приехал сюда из Тифлиса Амбургер с депешами от
Мазаровича. Он мне отдал две книги Малькольма, "Историю Персии", которая из
Индии выписана, и письмо от Монкейта, приславшего оную. Он просит меня,
чтобы я нашел здесь место для сына его 4-летнего, прижитого с армянкой в
Тавризе. Вечер провел у меня Амбургер, и я, кажется, выманил у него славную
персидскую грамматику с английским. Мы с ним долго говорили о Персии, о
которой он весьма здраво судит. Он мне говорит насчет действий Мазаровича в
Персии, что братья его совершенно пустились без стыда в торги и таскаются но
базарам для закупки товаров, которые они намерены продать в России.
Поведение такое, кажется, неприлично русскому поверенному в делах. <...>
<1822 г. Тифлис.>
25-го <января>. Провел вечер у Грибоедова. Нашел его переменившимся
против прежнего. Человек сей очень умен и имеет большие познания. <...>
2-го <февраля>. Пришел ко мне обедать Грибоедов; после обеда мы сели
заниматься и просидели до половины одиннадцатого часа: я учил его
по-турецки, а он меня по-персидски. Успехи, которые он сделал в персидском
языке, учась один, без помощи книг, которых у него тогда не было <поражают>.
Он в точности знает язык персидский и занимается теперь арабским. Я нашел
его очень переменившимся, и он очень понравился вчера. Он мне рассказывал,
между прочим, обращение Мазаровича в Персии и каким он образом роняет честь
своего звания, а следственно и государя, своим поведением в Персии. Когда
получены были бумаги из Петербурга, которыми извещали персидский двор, что
турки своим поведением навлекают на себя гнев государя и сами задирают нас к
войне, надобно было объяснить Аббас-Мирзе, что государь желает дать знать
всем народам, что не страсть к завоеваниям его к сему понуждает, но
единственно неправильные поступки турок против него. Грибоедов ходил к
Аббас-Мирзе и объяснил ему сие, говоря, что государь не требует союзников,
но дает только ему знать о сем. Аббас-Мирза, обрадованный сим случаем,
обещался выставить 50 тыс. воинов и идти на турок, что он и сделал. На
другой день Мазарович, увидевшись с ним в саду, стал ему о том же говорить;
но вместо того, чтобы соблюсти благопристойность, он просил Аббас-Мирзу быть
союзником нашим и в знак благодарности, когда тот объявил свое согласие,
схватил у него руку и поцеловал ее. Вот поступок, достойный иностранца,
наемщика в нашей службе!
3-го. Грибоедов приходил ко мне поутру, и мы занимались с ним до пяти
часов вечера. <...>
5-го. Я провел часть дня у Грибоедова, занимаясь восточными языками.
<...>
6-го. Был день происшествий. Я узнал поутру, что Рюмине приехал, ждал
его к себе; но он не приходил. Воейков был у меня и, заставши у меня
Грибоедова, сказал мне в другой комнате, что если б я одну вещь знал, то бы
она меня очень рассердила. Я просил у него объяснения; он не хотел
объясниться, наконец, он ушел. В обед пришел ко мне Катани и сказал, что
Рюмин еще поутру пошел из артиллерийского дома ко мне, взяв с собой чертежи
свои; между тем Катани сказал, что он слышал, будто Рюмин был у
главнокомандующего и у начальника штаба. Я применил слова Воейкова к сему
случаю и, крепко рассердись, готовился Рюмина арестовать при первой встрече,
ибо поступок сей служит продолжением прежних и означал прежнюю его
склонность к хвастовству и неповиновению. Проступок его по службе был
довольно важен. Я послал за Воейковым, чтобы переговорить с ним о сем
случае; между тем пошел после обеда к Верховскому для сего самого.
Верховский начал речь тем, что рассказал мне свое происшествие с Гиертой,
который таскал из чертежной карандаши и тушь и стал отвечать ему дурно,
когда он просил его не трогать сих вещей. Верховский принужден был его
остановить угрозою, что он ему покажет свои права. Случай сей расстроил
Верховского. Засим я ему рассказал Рюмина дело, и в то самое время пришел ко
мне человек с известием, что Рюмин явился ко мне и дожидается с чертежами. Я
просил Верховского быть свидетелем твоего поступка с Рюминым, и он пришел ко
мне. Рюмина работа была очень хороша. Я поблагодарил его; а между тем,
узнавши, что он был у главнокомандующего и у начальника штаба и показывал им
свою работу, я побранил его, как должно, и отпустил. Пришел Бобарыкин, а за
ним Воейков; я просил их изъяснить мне, в чем состояли слова, сказанные
Воейковым поутру, полагая, что тут касается нечто до Грибоедова. После
долгих отговорок Бобарыкин сказал мне, что накануне Грибоедов изъяснялся у
Алексея Петровича Петру Николаевичу насмешливо насчет наших занятий в
восточных языках, понося мои способности и возвышая свои самыми невыгодными
выражениями на мой счет. Меня сие крепко огорчило. Необходимо должно было
иметь поединок, чтобы остановить Грибоедова, что было весьма неприятно. Я
пошел к Воейкову, где нашел Бобарыкина, объяснил им, сколько происшествие
сие было неприятно для меня, послав вслед засим к Грибоедову книгу его и
велев потребовать мои назад; и то было вмиг исполнено. Вскоре засим явился
ко мне Грибоедов, дабы я ему объяснил причины, понудившие меня К "ему
поступку. Я ему объяснил их и назвал свидетелей. Ми напали все на него и
представляли ему его неосторожность. Он извинился передо мною и просил,
чтобы я забыл сие; но Бобарыкин, имея старые причины на него сетовать,
продолжал спорить с ним. Сие подало повод к колкостям с обеих сторон.
Бобарыкин сознавался, что он не должен был мне передавать этих слов, не
объяснившись Сперва с Грибоедовым, но сказал, что уважение его и преданность
ко мне понудили к сему. В самое это время Грибоедов вскочил и ушел.
Мое дело было поправлено, но Бобарыкин и Воейков оставались на дурном
счету в глазах Грибоедова. Я намеревался и теперь намереваюсь пресечь
понемногу знакомство с ним; но тут я должен был примириться с ним и принять
его извинения, и потому я отправился с Бобарыкиным к нему и примирился, с
тем условием, однако ж, чтобы: 1) Грибоедов не смел после разносить сего, и
2) чтобы он вперед был осторожнее в своих речах.
Он охотно согласился на сие и дал честное слово, что вперед будет
осторожнее и нигде не разгласит сего дела. Я отдал ему книги и обещался
заниматься прежнему с ним. Бобарыкин извинился в том, что ее мне сказал сие,
а Грибоедов в том, что прежде подал ему повод неудовольствия на себя своими
неосторожными шутками. И мы так расстались. Перед отходом Грибоедов дал мне
письмо, которое он хотел послать к Петру Николаевичу, которым он просил его
помирить его со мною. Я сжег сие письмо и пошел к Воейкову, куда вскоре и
Грибоедов пришел и просидел с нами до 11 часов вечера. Я возвращался с
Бобарыкиным домой с двумя фонарями, как встретился нам Газан с третьим
фонарем. Мы зашли к нему, и он рассказал нам следующее происшествие,
случившееся с ним.
Здесь есть гражданский чиновник Похвиснев, привезенный недавно Алексеем
Петровичем. Он брал книги у Газана. Газану они были нужны, и он отправился
за ними к Похвисневу, не нашел его дома и стал рыться в книгах его, чтобы
свои отыскать. Человек Похвиснева не давал ему сего делать; но как скоро он
увидел, что Газан насильно хотел сие делать, он вышел и запер его в комнате.
Сколько Газан ни просил его отпереть двери и выпустить его, человек не делал
сего. Газан выломал пинком дверь и вышел.
Засим я пошел домой и лег спать, вспомнив, что несколько раз в жизни
мне случалось иметь дни, преисполненные происшествиями, неприятностями, и
был рад, что те, которые до меня касались, так хорошо кончились. <...>
10-го. Я был почти целый день дома и занимался. Я писал к Грибоедову
записку, в которой я объяснял ему, что занятия мои по службе не позволяют
мне больше продолжать занятия наши в восточных языках и что в субботу должен
у нас последний урок быть. Ввечеру поздно он ко мне пришел и просидел до
полночи. Образование и ум его необыкновенны. <...>
27-го. Я ходил к Алексею Петровичу и носил к нему турецкую грамматику,
которую я для него сочинил. После полдня я ходил к Грибоедову, который был
болен сии дни. Он получил при мне записку от одного англичанина Мартина,
который просил его прислать к нему лекаря, потому что был болен, но он
никакого языка, кроме английского, не знал. Мы искали средства, чтобы
доставить ему переводчика, и как другого не было, как мне самому идти, то я
написал записку к Миллеру, которою я просил его прийти к нему, а сам
отправился. Сей несчастный приехал из Калькутты в Тавриз для лечения,
полагая, что холодный климат будет ему полезен. Из Тавриза он сюда прибыл из
любопытства и еще более занемог; он принимал множество меркурия и хины,
которые расстроили его здоровье. Положение его заслуживает сострадания.
<...>
15-го <марта>. Поутру заходил ко мне Грибоедов с англичанином Мартином,
который оправился от своей болезни и сбирается на днях отсюда ехать. <...>
19-го. Я провел часть дня у Грибоедова и обедал у него, занимаясь с ним
турецким языком. <...>
31-го марта провели у меня вечер Грибоедов и Кюхельбекер, первый
был так любезен вчера, что можно бы почти забыть его свойства. <...>
16-го <апреля> я ходил ввечеру в собрание и узнал там от Грибоедова
происшествие, недавно случившееся между Кюхельбекером и Похвисневым. На днях
они поссорились у Алексея Петровича, и как Похвиснев не соглашался выйти с
ним на поединок, то он ему дал две пощечины. Алексей Петрович, узнавши о
сем, очень сердился, сказав, что Кюхельбекера непременно отправит отсюда в
Россию, а между тем велел, чтобы они подрались. У Похвиснева назначен
секундантом Павлов, а Кюхельбекер послал на Гомборы по сему предмету за
артиллерийским штабскапитаном Листом, с которым он очень дружен. <...>
19-го я обедал у губернатора, где слышал от него самые неприличные
отзывы об Вельяминове. Ермолов <Петр Николаевич> после обеда приехал ко мне
и рассказал мне дело Похвиснева с Кюхельбекером. Грибоедов причиною всего, и
Кюхельбекер действовал по его советам. Мне сказал Ермолов, что Алексей
Петрович имеет тайное приказание извести Кюхельбекера; невзирая на то,
кажется, что слабость его допустит последнего до того же состояния, в
котором он прежде был принят у него в доме. <...>
20-го. Кюхельбекер стрелялся с Похвисневым ; один дал промах, у
другого пистолет осекся, и тем дело кончилось. <...>
4-го <мая> в 9 часов утра Ермолов уехал. Грибоедов, проводив его,
приехал ко мне обедать.
<1826 год.>
<Сентябрь>. В Тифлисе было две невесты, на коих все обращали глаза:
дочь покойного артиллерии генерал-майора Ахвердова и дочь совестного судьи
Перфильева.
Первая была скромная и весьма хорошо воспитанная девушка, но жила с
мачехою своею, женщиною, которая по правилам своим пользовалась всеобщим
уважением, но по смерти мужа своего, управляя оставленным имением сирот, по
незнанию своему, почти совсем истребила оное. Как тому более всего
способствовал род жизни, который она вела несообразно своему и их состоянию,
то и можно почти сказать, что имение сие было промотано, хотя и без всякого
дурного умыслу со стороны Прасковьи Николаевны Ахвердовой. Она была обижена
и обманута теми людьми, коим доверяла управление имением своим в России.
Содержась давно уже имением сирот, коих она была попечительницей, она едва
уже находила средства к дневному содержанию своему и семейства своего. Но
при всем том вечеринки, балы, выезды, наряды шли прежним порядком и умножили
долги ее. Красота и воспитание Софьи Ахвердовой привлекали в дом ее
множество гостей. Многие в нее влюблялись, но не приступали к женитьбе,
опасаясь расстроенного состояния дел ее. Брат Софьи Федоровны От первого
брака Федора Исаевича Ахвердова (ум. в 1818 г.) с княжною Юстиниани.
(Примеч. Л. И. Бартенева.) был отправлен в Петербург в Пажеский корпус, где
о воспитании его имели мало попечения. Прасковья Николаевна имела еще
собственную дочь, лет 10-ти, которую она также воспитывала весьма хорошо. В
доме жила еще двоюродная сестра нынешней жены моей, Ахвердова. В числе
женихов для Сонюшки выбирали разных людей, коих нравственность и правила, по
легкомыслию Прасковьи Николаевны, казались удовлетворительными. В таком роде
был один грек Севиньи, плут скаредный и обманщик, который говорил хорошо
по-французски и обольстил старуху до такой степени, что она обручила за него
Сонюшку, когда ей было только 12 лет; но подложные письма его и все
поведение были открыты Грибоедовым, который в сем случае поступил
по-рыцарски: он изгнал его из круга дома сего. Севиньи скоро уехал в
Россию, где обнаружил себя фальшивыми паспортами и кражею. Имение детей
покойного Ахвердова состояло из дома и сада в Тифлисе, которые Прасковья
Николаевна стала разыгрывать в лотерею. Собранные до сих пор 44 тыс. рублей
были из опеки взяты опекуном князем Чавчавадзевым, который уплатил оными
собственные долги, частию передав попечительнице, и не в состоянии был
платить исправно проценты. Попечительница продавала вновь билеты,
записываемые на приход в капитал, которого давно уже не существует. Приязнь
между обоими семействами была причиною, что по сих пор не было никаких
исков; их и вперед не будет: они оказались бы тщетными. Не менее того имение
сирот исчезло, деньги за билеты взяты, и лотерея уже восемь лет осталась без
розыгрыша. Все сии обстоятельства устрашали женихов.
В то время была еще другая невеста в Тифлисе, славившаяся своею
красотою, искусством петь и танцевать, недавно прибывшая с отцом своим,
полька Александрина Перфильева. Отец ее, прибывший на службу в Грузию с
семейством своим, был вскоре по покровительству Ховена назначен совестным
судьею. Дом их имел все признаки шляхетского происхождения; но Александрина,
вскружившая многим молодым людям голову, не могла никогда занять меня, хотя
многие и предназначали мне ее в супруги. Непомерное желание нравиться и
слухи об упрямых свойствах ее достаточны были, чтобы совершенно отклонить с
моей стороны всякий иск или желание принять ее в жены. Еще перед выездом
моим из Тифлиса я предупредил Мазаровича о желании моем и выборе и просил
узнать о состоянии дел Ахвердовой и о расположении ее, но с тем, чтобы не
объяснять ничего. В Джелал-Оглу я получил ответ его. Я мог видеть, что она
ничего не имела; но я не искал состояния, а жену. <...>
<1827 год.>
В начале года я опять приехал из Манглиса в Тифлис, но с твердым
намерением не отлагать более избрания себе супруги. Мазарович, коему я в
прошлом году перед походом говорил о намерении моем жениться на Ахвердовой,
тогда же писал к мачехе ее, и, как я после узнал, избираемая мною невеста не
изъявила мачехе своей совершенного согласия быть за мною замужем, о чем,
кажется, не было говорено Мазаровичу, который не мог сомневаться в успехе
сего дела. Впрочем, я ему не поручал никакого ходатайства, и никому не
поручал оного, желая сам все кончить, как сие и случилось без чьей-либо
посторонней помощи. Я не колебался в выборе себе невесты и не помышлял
избрать Александрину Перфильеву или дочь князя Арсения Бебутова, но устремил
мысль на нынешнюю жену свою, хотя и не чувствовал к ней сильной страсти и
хотя мне несколько нравилась княжна Нина Чавчавадзе; но ее лета, ум и
воспитание далеко отстали от тех же качеств Сонюшки Ахвердовой. Я совещался
с Мазаровичем, дабы узнать в подробности те обстоятельства, которые
затрудняли меня в решении, а именно состояние дел ее, сношения с мачехою и
тот обширный круг всякого народа, который ежедневно наполнял дом их и
который бы я весьма желал удалить от себя.
Я узнал от Мазаровича, что хотя и нельзя было ожидать приданого (потому
что все имение, оставленное ей и брату ее покойным отцом, было запутано,
по-видимому, беспечностью опекуна князя Чавчавадзе и неумеренностью мачехи
ее), но долгов она не имела, и сего мне было достаточно, ибо я не искал
богатства, а искал жены. О состоянии мачехи я также узнал, что оно было в
самом расстроенном положении, что она была вся в долгах, но что долги сии
нисколько не падали на сирот. Насчет шумного круга, посещавшего дом ее,
Мазарович уверял меня, что с появлением моим он весь разойдется, и сей
последний предмет один только мог меня затруднять. Впрочем, дабы иметь
лучшие сведения, я обратился к Грибоедову, коему состояние дел ее было
известно. Он достал мне какую-то таблицу, по коей видно было, что долги
старухи простирались сверх 30 000 руб., что имение падчерицы ее хотя и
полагалось налицо, но что оно было все почти издержано старухою. Оно
состояло из дома и сада, которые были заложены и сверх того разыгрывались в
лотерею уже 7 лет в 80 000 руб.; деньги, за билеты вырученные, более 40 000
руб., были издержаны; выхлопотанные Алексеем Петровичем в пользу вдовы сей
от государя 20 000 руб. были им удержаны в пользу сирот и отданы в Приказ
общественного призрения, но опекуном взяты. Он по ним обещался платить
проценты в пользу сирот, но не делал сего, и проценты добывались старухою,
продававшею вновь билеты и записывавшею их на приход в капитал, коего таким
образом собралось 44 000. Но между тем опекун был ей порукой в займе у
другого лица денег. Довольно ясно было видно, что ни дома, ни имения сего
более не существовало, но меня сие не беспокоило. Кроме того, имелся еще дом
и пять дворов крестьян, которые давали небольшой доход и коим пользовалась
старуха; но и сие не могло остановить меня. Касательно сношений моих со
старухою Грибоедов уверял меня, что он на моем месте всячески старался бы
удалить ее в Россию после свадьбы, в чем он был совершенно справедлив. Он
сам был весьма рад намерению моему и всячески старался склонить меня в деле,
в коем не нужно мне было посторонних советов, почему я и не просил его
дальнейшего участия. Но тут же, при объяснениях, сознался я ему, что Нина
Чавчавадзе мне более нравилась, а он сознался, что был неравнодушен к
Ахвердовой, но не помышлял о женитьбе, потому что не имел состояния.
Я не имел с Грибоедовым никогда дружбы; причины сему были разные.
Поединок, который он имел с Якубовичем в 1818 году, на коем я был свидетелем
со стороны последнего, склонность сего человека к злословию и неуместным
шуткам, иногда даже оскорбительным, самонадеянность и известные мне прежние
поступки его совершенно отклонили меня от него, и в сем случае, хотя
доверенность, мною ему сделанная, сближала меня с ним некоторым образом, но
не склонила меня к нему с лучшим душевным расположением, и я до сих пор
остался об нем мыслей весьма невыгодных насчет его нравственности и нрава.
Между тем слух, не знаю на чем основанный (ибо я оного повода не
давал), разнесся по городу, что я женюсь на Перфильевой. Так как я не был
оному виною, то я и не заботился о прекращении оного и оставил всех в
заблуждении сем, более скрывавшем действия мои для достижения предполагаемой
мною цели.
Жена моя имела несколько женихов. Давно уже, вскоре после смерти отца
ее, ветреная мачеха ее обручила ее почти в ребячестве с офицером, родом
греком, по имени Севинис, который стал всем известен славным воровством
известной в мире жемчужины, сделанным им года четыре тому назад в Москве у
купца Зосимы См. подробности в "Воспоминаниях" Н. И. Шёпига в "Русском
архиве" (1881, 1, 238). (Примеч. П. И. Бартенева.). Человек сей, пришелец
из неизвестного отечества, прибыл в Грузию, распустил великолепные слухи о
происхождении своем и богатствах своих, подложными письмами обольстил
Прасковью Николаевну Ахвердову и сделался женихом Сонюшки Ахвердовой, но был
через несколько времени изобличен в плутовстве своем Грибоедовым, который
выгнал его из Тифлиса, прекратил связь его с домом Ахвердовых и тем приобрел
неограниченную доверенность Прасковьи Николаевны.
Другие женихи, являвшиеся после того, были отдаляемы; но в последнее
время походный атаман здешних донских полков генерал-лейтенант Василий
Дмитриевич Иловайский стал часто ездить в дом и искать расположения Сонюшки,
в чем он не мог успеть ни по уму своему, ни по качествам. Он был уже в
некоторых летах, вдовец, человек тяжелого нрава и весьма глупый. Он думал
жениться, но затруднялся в выборе невесты. У Прасковьи Николаевны, однако
же, он мог надеяться на успех: ибо она, может быть, и пожертвовала бы
падчерицею своею в надежде поправить расстроенные дела свои, выдав ее за
человека богатого, хотя и пустого, каков был Иловайский; и Сонюшка, видя
пользу сего, не поколебалась бы ни минуты отдать ему руку свою с тем, чтоб
угодить женщине сей, которую она обожает, как родную мать, и к коей она
имеет неограниченную доверенность; но Иловайский не принимал решительных мер
и спрашивал у всех совета, на ней ли жениться или на Нине Чавчавадзе. В
первом не успел, во втором получил отказ. Он ежедневно посещал дом Прасковьи
Николаевны и служил посмешищем толпе молодежи, отчасти наглой, которую также
принимали в доме сем слишком хорошо и которая, пользуясь сим ласковым
приемом, веселилась и не переставала в неприличных шутках заочно
превозносить красоту и качества Сонюшки, не имея на нее никаких честных
видов супружества.
Итак, дабы чаще видеть ту, которую избирал себе в супруги, я стал
ездить в собрание, в которое старуха находила удовольствие ее возить и
хвалиться внутренно, видя толпу обожателей, окружавших ее. Глупое самолюбие
сие, к счастью, не имело действия на Сонюшку Ахвердову, которая, будучи
одарена природным умом и отличными правилами, пребыла равнодушной к сим
похвалам и умела истинно величественною наружностью своею и приемами держать
обожателей своих в должном почтении.
Вместе с нею видел я и Нину Чавчавадзе, которой наружность мне
нравилась. Я стал засим ездить в оба дома сии, но не долго колебался и решил
выбор свой на Сонюшке, после чего и начал чаще бывать в доме Прасковьи
Николаевны.
Княжна Нина Чавчавадзе вышла в сем году замуж за Грибоедова. Дело сие
сделалось внезапно, пока мы находились под Ахалкалаками. Кажется, что к сему
способствовала Прасковья Николаевна, коей слишком короткое обхождение с
Грибоедовым и даже дружба с ним весьма предосудительны и не могли мне
нравиться, когда я весьма далек от того, чтоб иметь хорошее мнение о
человеке сем. Мне даже не могло посему быть и приятно, что он был принят, в
отсутствие мое, в доме, коего я хозяин, как самый ближайший родственник. Нет
сомнения, что Сергей Николаевич Ермолов не мог быть супругом Чавчавадзевой;
но, зная его добрый нрав и честные правила, я бы всегда предпочел его в сем
случае Грибоедову, на правила коего не мог бы я положиться. В сем случае
руководствовали родителями разные виды, кроме доверенности,; которую имели к
жениху. Он был назначен министром к персидскому двору, получил непомерно
большое содержание, получал от государя по представлениям (Паскевича, коему
он вдобавок был по жене двоюродный брат) большие денежные награждения. Все
сие способствовало ему, и он получил весьма скоро согласие родителей. Князь
Александр (Чавчавадзе) так поторопился в сем случае, что даже не уведомил
меня о том предварительно, как мы о том уговорились при прекращении
ходатайства моего о Сергее Николаевиче, коему следовало бы сперва отказать.
<...>
Курганов не прекращал своих доносов, и я недавно слышал, что Эрнстов и
Мухранский,: до смены Алексея Петровича, ходили по ночам, переодетые в
бурках и грузинских шапках, к Паскевичу, показывая через сие опасность, в
которой находились, если бы были открыты. Обстоятельство сие истинное и дает
понятие как о предосудительном расположении друг к другу начальников, так и
о глупости доносчиков.
Не подвержено почти сомнению и то, что Грибоедов в сем случае принял на
себя обязанности, несогласные с тем, чего от него ожидали его знакомые.
Казалось бы,, что и самые связи родства, в коих он находился с Паскевичем,
не должны были его склонить к принятию постыдного звания доносчика Далее в
подлиннике четыре строки зачеркнуты, и разобрать их невозможно. (Примеч. П.
И. Бартенева.).
<...> нас обвенчали 22 апреля 1827 года.
Мы выехали из церкви вместе и приехали в дом к Прасковье Николаевне,
где она уже ожидала нас с Алексеем Петровичем, Мадатовою и Чавчавадзе. За
ужином присутствовали только вышеозначенные лица и приглашенные еще
Мазарович с женою. Грибоедов приехал без приглашения. Вечер был скучный.
Алексей Петрович засел играть в вист; жена моя была в большом замешательстве
от столь быстрого переворота в жизни ее. В первом часу ночи разъехались, и я
пошел с женою наверх в приготовленные для меня комнаты. <...>
Накануне выезда своего Алексей Петрович, прощаясь со мною в
квартире младшего Вельяминова, отвел меня в сторону и предупредил меня,
чтобы, невзирая на доверенность, которую ко мне оказывали, я никому из вновь
прибывших не верил и, обращаясь со всеми по долгу службы, лично вел бы себя
осторожно: ибо они показывали мне доверенность свою только но необходимости,
которую во мне имели. Он предупредил меня, чтобы я не полагался на получение
скоро места начальника штаба, которое мне обещали, потому что Паскевич для
сего выписывал одного генерала из России, который должен приехать, и
прибавил, чтобы я наблюдал за сим и вел бы себя согласно с сим и что я
неминуемо сам замечу намерения их. Я благодарил его за совет, но не мог
ничего заметить до самого приезда графа Сухтелена, о коем я узнал в
Аббас-Абаде за несколько дней до приезда его в армию.
Я, помнится мне, тогда же сообщил слова Алексея Петровича Грибоедову,
спрося его, справедливо ли сие; но он мне отвечал таким голосом, будто
Паскевич не имеет сего в виду, что я более не мог бы усумниться в
искренности намерений Паскевича относительно меня, если бы совершенно верил
Грибоедову, который о сем, кажется, давно уже знал. <...>
<Май>. Часто повторявшееся состояние исступления, в которое приходил
Паскевич без всякой причины, возродило в нем наконец желчную болезнь, с коею
он через несколько дней своего пребывания в Шулаверах и выехал в
Джелал-Оглу.
По прибытии в лагерь за Бабьим Мостом болезнь его усилилась до такой
степени, что к ночи, казалось, уже было мало надежды к его выздоровлению.
Видя, сколько потеря его могла произвести беспорядка, и помня обещание,
данное мною Дибичу, не оставлять его и быть терпеливым, притом же
руководимый человеколюбием, я принял личное участие в его болезни и вместе с
Грибоедовым, который ему был родственником, не оставлял его и служил как
ближнему, стараясь сколь возможно его успокоить и помочь ему, о чем он и
отозвался однажды благодарностью. <...>
<Июнь>. Однажды, потребовав меня к себе, Паскевич вспомнил о давнишнем
намерении правительства нашего завоевать Астрабад и приказал в ту же минуту
написать о сем предположение, которое он хотел послать к Дибичу, а отвечал
ему, что сие должно было основать на подробных сведениях о морских и
провиантских средствах наших в Астрахани и Баку, что мне было неизвестно, и
потому я не мог взять на себя положения сего, особливо в столь короткое
время, как он сего требовал. Он отнес ответ сей к недоброй воле моей и
приказал непременно сделать, говоря, что я там был и должен все знать. Видя,
что нечего делать, я занялся сим делом и чрез несколько часов представил ему
записку, в которой были самые неосновательные предположения по сему
предмету, что оговорено было и в самом рапорте, изготовленном мною от
Паскевича к Дибичу. Записка сия, которая ровно не могла ни к чему служить,
сначала ему понравилась, и он принял меня ласково; но, по прочтении рапорта,
ему показалось что-то в ней несогласного с его образом мыслей, а потому он
начал перемарывать оную и поправлять. Паскевич читал и перечитывал рапорт
сей, но сам не постигал его; наконец, по обыкновению своему, рассердился и,
сказав, что он неверно списан, приказал к себе принести черновой, нашел его
во всем сходным с подлинником, наставил еще точек и запятых, так что смысл
оного совершенно уже затмил, и, отдавая мне оный для отправления: "Voila,
monsieur, - сказал он, - comme il faut strictement observer la ponctuation;
tout depend de la" Вот, сударь, как нужно точно соблюдать пунктуацию; все
зависит от этого (фр.).. Я не мог смеяться; но вышел из комнаты, встретил
Грибоедова, которому и объяснил, сколько я затруднялся послать сию бумагу к
Дибичу, прося его совета, как поступить в сем случае. Он мне сказал, что
делать было нечего и что рапорт надобно уже было так отправить, что я и
сделал; но, кажется, на оный и ответа не было, по крайней мере, ответ сей
мне в руки не попадался. Я старался достать список впоследствии времени с
сего донесения, дабы поместить оный, как редкость, в сии записки, которые я
предполагал всегда продолжать; но не нашел к тому средств и оставил дело
сие, которое могло подвергнуть меня большим неудовольствиям.
29-го числа <июня> на рассвете я отправился к Аббас-Абаду с
Ренненкампфом и сотнею казаков. Я держался влево, дабы скрыть движение свое
за продолговатыми возвышениями, идущими на расстоянии одной или полуторы
версты от крепости, и, скрывшись за бугор, спешил казаков, оставил за бугром
лошадей и выслал пеших людей за бугор, дабы оставить неприятеля в недоумении
о числе людей, оставшихся за бугром. Хитрость сия, как я после узнал от
самих персиян, имела полный успех; ибо они, предполагая, что у нас за горою
засада и скрываются силы, не смели с большими силами напасть на нас и не
истребили мой слабый отряд.
По вершине сего продолговатого бугра я прошел с пешими казаками до
оконечности, подходящей под самую крепость, откуда спустил несколько человек
влево, а сам поехал с несколькими казаками вправо для обозрения крепости. Мы
подъехали с Ренненкампфом к развалинам стенок, оставшихся с северной стороны
Аббас-Абада, как увидели персидскую конницу в числе 600 человек,
переправлявшуюся через Араке и подвигавшуюся ко мне. Я хотел отступить на
бугор и защищаться на оном до прибытия новых сил из лагеря; но Ренненкампф
советовал лучше потребовать к себе казаков, отступать равниною, понемногу
отстреливаясь, а между тем послать в лагерь с приказанием 3-й сотне
поспешить прибытием к нам на помощь. На сем и решили. Мы дождались на месте
казаков, оставленных на бугре, и, построив их в две линии, отступали с одною
шагом, пока другая стояла лицом к неприятелю. Персияне также выстроились
фронтом и пустились было на нас рысью; но, увидя порядок, в коем мы
отступали, остановились и выслали фланкёров, что и я сделал, чтобы занять их
до прибытия подкрепления. Между тем я посадил засаду из 20 казаков в
деревне, которая у меня была на правом фланге, дабы отрезать фланкёров их,
задающихся слишком вперед; но 3-я сотня казаков уже скакала ко мне на
помощь, и неприятель, собрав фланкёров своих, начал отступать под самую
крепость. Причиною сего отступления персиян, кажется, более всего было то,
что они заметили толпы конницы, подвигавшиеся к нам из лагеря, в коем
делалось следующее.
Паскевич, увидя из окон своих перестрелку, засуетился и рассердился.
Грибоедов, который в то время был при нем, и другие его окружающие
советовали ему послать ко мне подкрепление, говоря, что я могу погибнуть с
горстью людей против такого сильного неприятеля. "Пускай он погибает! -
отвечал Паскевич. - Если он расторопный офицер, то сам отделается; если же
он плох, то мне не нужен, и пускай погибает!" Надеясь, однако, захватить
персиян, которые бы слишком далеко заехали в ожидаемом им преследовании
меня, он вскоре поднялся со всею кавалериею и выехал на высоты, которые были
за моим правым флангом; но, видя, что неприятель стал отступать, остановился
и послал за мною Бородина, который застал меня уже совершенно вне опасности
и свободного от неприятеля на лугу за завтраком и сказал, что Паскевич
сердит, бранится и требует меня к себе.
Я приехал к нему. Он напустился на меня с криком, спрашивая, как я смел
завязывать дело, тогда как он меня послал единственно для того, чтобы
заманить неприятеля и скакать в лагерь, дабы дать ему случай отхватить
гнавшихся за мною. Я отвечал ему, что если в том была цель его, то он бы с
большим успехом употребил казачьего офицера с несколькими казаками, но что я
такого приказания никогда не получал и, напротив того,, имел приказание
осмотреть крепость. Неправда, сударь, сказал он в сердцах. Тогда я ему
напомнил, как он приказывал мне осмотреть ров крепостной,, и сказал, что я
опасался еще ответственности за то, что не исполнил в точности сего
приказания. После сих слов Паскевич перестал браниться; он постоял несколько
времени на возвышении с конницею и возвратился в лагерь.
Июль <...> я продолжал заниматься еще своею обязанностью и в ту же ночь
пришел еще к нему, Паскевичу,, с докладом. Он тогда был занят реляциею о
победе над Аббас-Мирзою, которая никак не клеилась по его желанию. Писал ее
Вальховский, писал Грибоедов, и все не выходило того, что ему хотелось.
Просмотрев со мною принесенные бумаги, он обратился ко мне с дружеским
видом: "Mon cher general! - сказал он, - faites-moi l'amitie d'ecrire de ma
part un mot au general Sipiaguine, pour le prevenir de la viteoire, en lui
disant, que les details ulterieurs viendront a la suite" Дорогой генерал,
сделайте одолжение, напишите от меня словечко генералу Сипягину, уведомьте
его о победе и сообщите, что дальнейшие подробности следуют (фр.)..
Возвратясь в свою палатку часу во втором после полночи, я продиктовал
Ахвердову, при мне находившемуся в должности адъютанта, письмо от Паскевича
к Сипягину, в коем пояснено было вкратце все дело, не упустив ничего того,
что могло служить к представлению дела сего в настоящем виде, т. е. победы,
означив число пленных, знамен и проч. Но как я удивился, когда, по
прочитании письма сего Паскевичу, я увидел, что он выходил из себя. "Кто это
писал?" - закричал он. "Я писал". - "Кто писал?" - возразил он снова. "Писал
Ахвердов по моей диктовке". - "Arretez-moi cet homme, - закричал он, - c'est
un petit coquin" Арестуйте этого человека, он мошенник (фр.).. Я,
разумеется, не арестовал его, а спросил Паскевича, чем Ахвердов провинился.
"Вы, сударь, - отвечал он мне в пылу, - не поместили всего в реляции". -
"Это не реляция, - сказал я, - а короткое письмо в предупреждение генерала
Сипягина до отправления настоящей реляции, которую вы мне не приказывали
написать". - "Вы, сударь, скрыли число пленных ханов: их взято семь, а не
три, как вы написали". - "Их взято только три". - "Неправда, сударь, семь
взято; сочтите их в палатке". В палатке точно сидело семь человек пленных с
ханами, но в том числе были и прислужники их, что я ему и объяснил; но он не
хотел принять сего. "Вы написали мало пленных, - продолжал он. - Алексею
Петровичу Ермолову написали бы вы 30 ханов и 30 000 неприятельского урона, а
мне вы не хотите написать семи ханов <...>. Но я знаю, что это все
последствия интриг ваших с Ермоловым: вы хотите затмить мои подвиги и не
щадите для достижения цели вашей славы российского оружия, которую вы также
затемнить хотите, дабы мне вредить". Слова сии были столь обидны, что я не
мог выдержать оных. "Ваше высокопревосходительство обвиняете меня, стало
быть, в измене, - отвечал я. - Обвинение сие касается уже до чести моей, и
после оного я не могу в войске более оставаться. Прошу вас отпустить меня
теперь в Тифлис". - "Как вы смеете проситься?" - сказал он. "Я доведен до
крайности". - "Но вы знаете, что теперь ни отпусков, ни отставок нет". -
"Знаю, а потому и уверяю вас, что моя главная цель состоит единственно в
том, чтобы не служить под начальством вашим; каким же образом достигну до
оной, до того мне дела нет. Вы меня до того довели, что я буду счастлив
удалиться отсюда под каким вам угодно будет предлогом. Угодно вам, отпустите
меня; угодно, командируйте по службе; угодно, ушлите, удалите со взысканием,
как человека неспособного, провинившегося, с пятном на всю мою службу. Я
уверяю вас, что всем останусь довольным, бы не при вас служить". - "Хорошо,
- сказал он с видом гораздо спокойнее, - я ваше дело решу ужо, а теперь
прошу вас до того времени продолжать занятия ваши по-прежнему". Я пошел к
Грибоедову, рассказал ему все происшествие и объяснил, что более в войске не
остаюсь. Сколь ни было прискорбно Грибоедову, по родствуу его с Паскевичем,
видеть ссору сию, но он не мог не оправдать поведения моего в сем случае.
<1828 год.>
25-го <июля> ввечеру я виделся на весьма короткое время с Грибоедовым,
который, отъезжая в Персию в звании генерального консула, заехал повидаться
с Паскевичем и принять от него приказания. Но сему посещению была еще
следующая причина. Грибоедов съездил курьером к государю с донесением о
заключении мира с Персиею, получил вдруг чин статского советника, Анну с
бриллиантами на шею и 4000 червонцев. Человек сей, за несколько времени
перед сим едва только выпутавшийся из неволи, в которую он был взят по делу
заговорщиков 14 декабря и в чем он, кажется, имел участие (за что и был
отвезен с фельдъегерем в Петербург к допросу), достижением столь
блистательных выгод показал редкое умение свое. Сего было мало: он получил
еще в Петербурге место генерального консула в Персии с 7000 червонцами
жалованья, присвоенными к сему месту. Грибоедов, таким образом, вмиг
сделался и знатен, и богат. Правда, что на сие место государь не мог сделать
лучшего назначения; ибо Грибоедов, живши долгое время в Персии, знал и
хорошо обучился персидскому языку, был боек, умен,, ловок и смел, как
должно, в обхождении с азиатцами. Притом же, по редким способностям и уму,
он пользовался всеобщим уважением и лучше кого-либо умел поддерживать в
настоящей славе звание сие как между персиянами, так и между англичанами,
имевшими сильное влияние на политические дела Персии и пребывающими
постоянно в Тавризе, под предлогом учителей или образователей регулярного
войска.
Я, кажется, выше упоминал, в каких личных сношениях я находился с
Грибоедовым. Я был весьма далек от того, чтобы к нему иметь дружбу и (как
некоторые имели) уважение к его добродетелям, коих я в общем смысле овеем не
признавал в нем, а потому и не буду повторять сего. Но как я сам удалялся от
него, то и всякое сближение его с семейством моим было для меня неприятно.
Мне всегда было досадно видеть, сколько Прасковья Николаевна <Ахвердова>
имела к нему доверенности, и тел неприятнее было узнать о сильном участии,
которое она приняла в помолвке Грибоедова на Нине Чавчавадзевой, ибо он к
нам под Ахалкалаки приехал, к удивлению всех, уже женихом ее.
Грибоедов имел много странностей, а часто и старался прослыть странным,
для чего говорил вещи странные и удивлял других неожиданностью своих
поступков. Нина прежде еще его несколько занимала, и как он извлекал изо
всего пользу для своей забавы, то пользовался пущенным о том слухом, дабы
выводить из себя ее страстного обожателя Сережу Ермолова. За это однажды у
них дошло было почти до поединка, что и прекратило насмешки Грибоедова.
Приехавши из Петербурга со всею пышностью посланника при азиатском дворе, с
почестями, деньгами и доверенностью главнокомандующего, коего он был
родственник, Грибоедов расчел, что ему недоставало жены для полного
наслаждения своим счастьем. Но, помышляя о жене, он, кажется, не имел в виду
приобретение друга, в косм мог бы уважать и ум, и достоинства, и
привязанность. Казалось мне, что он только желал иметь красивое и невиннее
создание подле себя для умножения своих наслаждений. Нина была отменно
хороших правил, добра сердцем, прекрасна собой, веселого нрава, кроткая,
послушная, но не имела того образования, которое могло бы занять Грибоедова,
хотя и в обществе она умела себя вести. Не имея никого другого в виду,
Грибоедов думал о Нине и с сими думами отправился в Гумры, дабы оттуда
приехать в Каре к Паскевичу, но дорогою вздумал жениться и внезапно
возвратился в Тифлис, приехал ко мне в дом и открыл свое намерение Прасковье
Николаевне, которая от сего была в восхищении. Кроме того, что она надеялась
видеть их счастливыми, потому что заблуждалась насчет Грибоедова, ей льстил
выбор Грибоедова, ибо Нина была ею воспитана. Она, может быть, вспомнила
вскоре после первой радости своей, что сие супружество подает ей средства
поправить свои дела по доверенности, которую Грибоедов имел у Паскевича. Она
вмиг побежала к Чавчавадзевым и без затруднения нашла скорое согласие на сие
матери и бабки Нины, двух грузинок, из коих последняя хотя и умная женщина,
но прельщалась связью и сближением с великою, единою ведомою им властью
главнокомандующего в Грузии, коего участие было весьма нужно в расстроенном
состоянии дел семейства их и тяжбах <которые они> имели с казною.
Грибоедову сказано было испросить согласие Нины. Он к сему приступил
весьма простым образом и получил оное. Нина после говаривала, что она давно
уже имела душевную склонность к Грибоедову и желала его иметь супругом. Все
сие было улажено у меня в доме. Послали курьера к отцу Нины, который
начальствовал войсками и областью в Эривани, и ответ от него получен, без
сомнения, утвердительный; он всех более радовался сему союзу.
Итак, Грибоедов из Тифлиса приехал к нам в Ахалкалакский лагерь
женихом. Я его видел, так сказать, мельком в палатке у Паскевича, и он хотел
уже со мною быть на родственной ноге, ибо Ахвердовы были через князей
Челокаевых в родстве с Чавчавадзевыми; но я не отвечал ему тем же образом, и
он мог видеть во мне прежнюю мою недоверчивость к нему. Мне весьма не
нравилось, напротив того, сближение его с моим семейством, и я безошибочно
был уверен в сильном участии, которое Прасковья Николаевна принимала в сем
браке. И Сережа Ермолов был в досаде, но он старался скрыть сие и говорил,
что более не думает о Нине и желает ей всякого счастья.
Грибоедов женился по возвращении в Тифлис со всею пышностью посланника
и с таковою же отправился вместе с женою в Персию, где он был убит в
народном возмущении. Происшествие сие будет описано в своем месте. К
удивлению многих, прочитали в журнале Греча после смерти Грибоедова
напечатанное письмо его к Гречу, в коем он описывает обстоятельства его
женитьбы. На Нину он взирал более как на забаву, чем на жену. Я дал сие
заметить Прасковье Николаевне, коей выражения его также не нравились; но,
будучи уже слишком ослеплена им, она не могла сознаться в своем ошибочном о
сем человеке понятии.
27 июля войска переменили лагерь и подвинулись на 3 версты вперед.
29-го был размен ратификации мирного трактата с Персиею, в коем, вероятно,
был действующим лицом со стороны Персии приехавший Исмаил-хан, или мирза
Исмаил. Грибоедов поехал в Тифлис, где и женился, и оттуда выехал с женою к
своему месту в Персию.
Описывая разные связи и интриги Тифлиса, нельзя умолчать о причинах,
которые, как кажется, подали повод к сближению Грибоедова с З<авелейским>,
каковое всем казалось безобразным по совершенному различию сих двух особ.
Когда Грибоедов ездил в Петербург, увлеченный воображением и замыслами
своими, он сделал проект о преобразовании всей Грузии , коей правление и
все отрасли промышленности должны были принадлежать компании наподобие
Восточной Индии. Сам главнокомандующий и войска должны были быть подчинены
велениям комитета от сей компании, в коем Грибоедов сам себя назначал
директором, а главнокомандующего членом; вместе с сим предоставил он себе
право объявлять соседственным народам войну, строить крепости, двигать
войска и все дипломатические сношения с соседними державами. Все сие было
изложено красноречивым и пламенным пером, и, как говорят, писцом под
диктовку Грибоедова был З<авелейский>, которого он мог легко завлечь ив коем
он имел пылкого разгласителя и ходатая к склонению умов в его пользу.
Грибоедов посему старался и многих завлечь; он много искал сближения со
мною, но я всегда удалялся от него. Когда он приезжал в Ахалкалаки на
короткое время, обручившись с Ниною Чавчавадзевой (супружество, предпринятое
им в тех же пламенных и пылких ожиданиях, по коим он сам хотел
преобразоваться в жителя Грузии, супружество, - которое никогда не могло
быть впоследствии времени счастливым по непостоянству мужа и коему
покровительствовала ослепленная Грибоедовым Прасковья Николаевне), он
замолвил о своем проекте Паскевичу (что было уже в отсутствие мое к Хыртысу)
и, говорят, настаивал, чтобы приступлено было к завоеванию турецкой крепости
Батума, что на Черном море, как пункта, необходимо нужного для склада в
предполагаемом распространении торговой компании. Говорят, что Паскевич
несколько склонялся к сему, увлеченный надеждою на легкие сношения с
царевною Софьею, правившею тогда Гуриею в соседстве с той стороны с Турциею,
женщиною довольно молодою еще, собою видною и известною в том краю по
бойкости своей и влиянию, которое она в народе имела. Не будучи расположена
с усердием к русским, она впоследствии времени бежала в Требизонт с
несовершеннолетним своим сыном и через то фамилия сия лишилась права на
владение Гуриею, для управления коей, кажется, назначен был и русский
комендант. Не могу утвердительно сказать, но кажется, что даже были тогда
сделаны некоторый прибавления к сей экспедиции. После того генерал Гессе,
предпринимавший несколько походов из Имеретии в ту сторону, имел постоянные
неудачи. Проект сей, уничтожающий почти совершенно власть Паскевича, не мог
ему нравиться, и он впоследствии времени не был взят во внимание никем.
Когда же Грибоедов, женившись, уехал Персию, то З<авелейский>, полагая себя
как бы померенным Грибоедова, сильно вступался за оный и уверял даже, что он
находится на рассмотрении у министра финансов в Петербурге. Таким образом,
он мне однажды прочитал довольно длинное вступление к сему проекту. Оно было
начертано Грибоедовым и было чрезвычайно завлекательно как по слогу, так и
по многоразличию новых мыслей, в оном изложенных; но по внимательном
рассмотрении вся несообразность огромного предположения сего становилась
ясною, и никто не остановился бы на сем любопытном, но неудобосостоятельном
предположении, от коего З<авелейский> приходил в восторг. Я же готов думать,
что Грибоедов, получив назначение министра в Персии, значительные выгоды и
почести, сделался равнодушнее к своему проекту и, обратись к новому,
предмету, стал бы о прошедшем говорить с улыбкою, как о величественном сне,
им виденном, причем, вероятно, не пощадил бы и З<авелейского>, к коему
невозможно было, чтобы он имел дружбу или уважение. <...>
Однажды поутру З<авелейский> приехал ко мне и с большим смущением
объявил мне в тайне, что из Персии получено известие, что Грибоедов убит в
народном, возмущении. Он показывал заботу, как довести известие сие до
сведения Прасковьи Николаевны и семейства Чавчавадзевых. Первой не было
дома; по возвращении ей объявили о смерти Грибоедова, и так как она к нему
в; особенности благоволила, то и огорчилась сим известием и несколько
времени плакала. От Чавчавадзевых долго скрывали сие известие; но как оно
уже сделалось гласным во всем городе, то Прасковья Николаевна рассудила за
лучшее объявить о сем матери и бабке Нины, дабы предупредить неосторожное и
внезапное объявление сего Родственниками, грузинами, которые по нескромности
своей могли сие сделать не вовремя и не впору и через сие испугать женщин и
наделать новой тревоги: ибо они Нину любили без памяти и, не имея настоящих
сведений о положении ее в Персии, стали бы весьма беспокоиться. Объявление
Прасковьи Николаевны произвело много хлопот; слезы, вопли, стоны не умолкали
в соседстве нашем, их было слышно из нашего дома; но к сему случаю были
припасены лекарства и все нужные средства, и последствий никаких не было.
Мать Нины, княгиня Саломе, билась, кричала и с нетерпением переносила скорбь
свою; но старуха княгиня Чавчавадзе проливала в тишине слезы, и горесть ее
изъявлялась молчанием и задумчивостью. Шеншина сия была почтенная и всеми
уважена.
Засим желали иметь подробнейшие известия о смерти Грибоедова, но никто
их не мог дать. Говорили, что приехал курьер, передавший бумагу, в коей было
написано, что он убит или умерщвлен злодейски в Тегеране, в народном
смятении, со всем посольством своим, и что спасся только один чиновник
Мальцов. Между тем Нина оставалась в Тавризе; она была беременная, молодая
женщина, едва супругою взятая из дома родительского и оставшаяся одна среди
народа безнравственного, разъяренного. Сие могло точно всех беспокоить, и
положение ее было истинно бедственное. Отец ее был окружным начальником в
Эривани; он, кажется, просился ехать в Персию, дабы вывезти дочь свою, по
ему было дозволено ехать только до границы. Кажется, при Нине оставался
двоюродный ее брат Роман Чавчавадзе; или, по крайней мере, он скоро приехал
к ней, и, сколько было у него сил, он старался ей помочь, заступая в то
время место покровителя ее, и дело об убиении ее мужа было от нее скрыто до
самого возвращения ее в Тифлис.
Теперь должен я изложить, с известными мне подробностями,
обстоятельства смерти Грибоедова, о коей столько говорят и имеются различные
мнения. Иные утверждают, что он сам был виною своей смерти, что он не умел
Еести дел своих, что он через сие происшествие, причиненное совершенным
отступлением от правил, предписанных министерством, поставил нас снова в
неприятные сношения с Персиею. Другие говорят, что он подал повод к
возмущению через свое сластолюбие к женщинам. Наконец, иные ставят сему
причиною слугу его Александра... Все же соглашаются с мнением, что
Грибоедов, с редкими правилами и способностями, был не на своем месте, и сие
последнее мнение, кажется, частью основано на мнении самого Паскевича,
который немного сожалел о несчастной погибели родственника своего (он был
двоюродный графине), невзирая даже на важные услуги, ему Грибоедовым
оказанные, без коего он, может быть, не управился бы в 1826 и 1827 годах при
всех кознях и ссорах, происходивших в Грузии во время смены
главнокомандующих, и без помощи коего он бы не заключил столь выгодного с
Персиею мира. Паскевич имел неудовольствия на Грибоедова, и причиною оных
было то, что последний, будучи облечен званием министра двора нашего в
Персии, должен был сообразоваться с данными ему из Петербурга наставлениями
и не мог слепо следовать распоряжениям Паскевича. Прямые же сношения
Грибоедова с министерством иностранных дел, минуя Паскевича, были неприятны
последнему. Я же был совершенно противного мнения.
Не заблуждаясь насчет выхваленных многими добродетелей и правил
Грибоедова, коих я никогда не находил увлекательными, я отдавал всегда
полную справедливость его способностям и остаюсь уверенным, что Грибоедов в
Персии был совершенно на своем месте, что он заменял нам там единым своим
лицом двадцатитысячную армию и что не найдется, может быть, в России
человека, столь способного к занятию его места. Он был настойчив, знал
обхождение, которое нужно было иметь с персиянами, дабы достичь своей цели,
должен был вести себя и настойчиво относительно к англичанам, дабы обращать
в нашу пользу персиян при доверенности, которую англичане имели в правлении
персидском. Он был бескорыстен и умел порабощать умы если не одними
дарованиями и преимуществами своего ума, то твердостью. Едиными сими
средствами Грибоедов мог поддержать то влияние, которое было произведено
последними успехами оружия нашего между персиянами, которые на нас
злобствовали и по легковерию своему готовы были сбросить с себя иго нашего
влияния по случаю открытия турецкой войны (а на нее были обращены почти все
наши войска). Сими средствами мог он одолеть соревнование и зависть
англичан. Он знал и чувствовал сие. Поездка его в Тегеран для свидания с
шахом вела его на ратоборство со всем царством Персидским. Если б он
возвратился благополучно в Тавриз, то влияние наше в Персии надолго бы
утвердилось; но в сем ратоборстве он погиб, и то перед отъездом своим
одержав совершенную победу. И никто не признал пи заслуг его, ни преданности
своим обязанностям, ни полного и глубокого знания своего дела!
Грибоедов поехал из Тавриза в Тегеран, дабы видеться с шахом, а между
тем и кончить некоторые дела по требованиям нашим на основании мирных
договоров, которых персияне не хотели было исполнить. Он достиг цели своей,
и между сими домогательствами ему удалось даже извлечь из гарема Аллаяр-хана
(зятя шахского и первого министра его, первой особы в Персии, того самого,
который был взят нами в плен при занятии Тавриза) двух армянок,, взятых в
плен в прошлую войну в наших границах, кои находились у него в заложницах и
о возвращении коих, на основании мирных договоров, ходатайствовали, кажется,
родители пленниц. Сие могло удасться только одному Грибоедову; ибо шах был
вынужден отдать приказание зятю своему (нашему первому в Персии врагу) о
возвращении их только по неотступной настойчивости и угрозам Грибоедова.
Женщины сии были приведены к нему в дом, где и ожидали выезда посланника,
дабы с ним следовать в Тавриз и оттуда на родину. Но озлобленный и ревнивый
Аллаяр-хан не мог перенести ни оскорбления, ему нанесенного, ни удаления
своих наложниц. Он стал волновать народ и даже в мечетях приказал
произносить на пас проклятья, дабы более остервенить против нас чернь. В
народе было заметно волнение уже несколько дней. О сем предупреждали
Грибоедова; но он пренебрегал слишком персиянами и, будучи убежден в
преимуществе, которое он имел над ними, был уверен, что одного появления
его, одного присутствия его будет достаточно, чтобы остановить толпу; притом
же уклонение казалось ему мерою неприличною, и страх не мог им овладеть.
Между тем волнение усиливалось, народ начинал толпиться на улицах и площадях
и произносить оскорбительные для посланника нашего выражения и угрозы.
Недоставало только искры, от коей бы пламя занялось, и искра сия вскоре
показалась.
Слуга Грибоедова, Александр, молодой человек, преизбалозанный и коего
он находил удовольствие возвышать против звания его... человек сей стал
приставать к армянкам, содержащимся в доме. Женщины сии, может быть, и до
сего уже недовольные тем, что их взяли из пышного гарема для возвращения в
семейства, где бы они стали вести жизнь бедную и в нужде, оскорбленные
ласками и приемами Александра, выскочили в двери и, показавшись на улице,
стали кричать, что их бесчестят, насильничают. Что между ними было, того
никто не знает; ибо свидетелей никого не осталось. Иные говорили, что будто
сам Грибоедов хотел их прельстить; но сие невероятно, не потому, чтобы он не
в состоянии был оказать неверность жене своей (я полагаю, что правила его не
воспрепятствовали бы сему), но он бы не сделал сего никогда, дабы не навлечь
порицания званию своему, особливо в тогдашних обстоятельствах и сношениях
своих с Аллаяр-ханом.
Происшествия сии я рассказываю по тем сведениям, которые я мог изустно
собрать; за точную же справедливость оных ручаться не могу.
В сие уже смутное время армянин Рустам, молодец собою, тот самый,
который первый схватил Аллаяр-хана (когда его в плен взяли при занятии
Тавриза, что выше описано), шел по городу и, по обыкновению своему,
расталкивал с дерзостью толпившийся на базаре народ. Кажется, возвращаясь в
дом посольства, Рустам был окружен разъяренною толпою. Он стал защищаться,
но был вмиг растерзан; его умертвили, волочили по улицам труп его и,
рассекши оный на части, разметали.
Народ собрался с шумом перед домом посланника (который тогда из
осторожности заперли) и требовал выдачи одного армянина, служившего при
посольстве, как и Рустам, в должности курьера. После некоторых переговоров,
не знаю кем веденных, армянина выдали, и он был в то же мгновение повешен
перед домом посольства.
Сими жертвами народ не удовольствовался и, поощренный успехом, стал
требовать самого посланника. Разбивши караул, стоявший у дома и состоявший
из 16 или 20 персидских джанбазов с офицером, из коих 2 или 4 солдата было
убито или ранено, народ вломился во двор и напал на людей, чиновников и
казаков посольства, которые долгое время защищались, удерживая с упорством
всякую дверь. При посольстве сем было около пятнадцати линейных казаков,
молодцов, которые отличились в сем случае мужеством своим, побили много
персиян, но все погибли, защищая начальника своего.
Мне говорили, что ужасный приступ сей продолжался более двух часов, и я
удивляюсь, что Грибоедов сам тут не присутствовал. Но сие невероятно: не в
подобном случае упал бы дух в сем человеке, мне довольно известном. Может
быть, что сведения по сему предмету недостаточны, ибо почти никого
свидетелей не осталось: почти все чиновники, слуги посольства и казаки были
растерзаны, и в числе их и слуга Грибоедова Александр. Когда народ осадил
уже и самую комнату, в коей находился Грибоедов, рассказывают, что он тогда
отпер двери и стал у порога, показываясь народу, и с бодрым духом спросил,
чего они хотят. Внезапное появление его, смелая осанка, выражение слов его
(он знал хорошо по-персидски) остановили разъяренную толпу, и дело пошло на
объяснения, как Грибоедов был неожиданно ударен и повержен без чувств на
землю большим камнем, упавшим ему на голову. Персияне, встречая сильные
затруднения к достижению посланника, еще с самого начала приступа обратились
к плоским крышам, по коим, добежав до покоя Грибоедова, разрыли землю,
покрывавшую оный, разобрали слабый потолок и во время разговора пустили
роковой камень на голову Грибоедова. Надобно, впрочем, полагать, что встреча
его с народом несколько украшена. Народ можно было остановить до
кровопролития; но после долгого и упорного боя вряд ли присутствие лица, на
коем возлегало все мщение народа, сколь бы оно ни осанисто было, могло бы
остановить чернь. Надобно также думать, что Грибоедов не был до того времени
в совершенном спокойствии, ибо вмиг нельзя разгородить и разобрать крышу,
дабы пустить сквозь оную камень; все сие происходило, вероятно, в шуме и в
драке.
Но с роковым камнем кончилось и все. Вслед за сим ударом последовал
удар сабли, нанесенный Грибоедову одним из присутствующих персиян, и после
того толпа уже бросилась на него, поразила многими ударами, и обезображенный
труп Грибоедова выброшен на улицу. Дом посольства был разграблен, и лучшие
вещи, принадлежавшие чиновникам, очутились вскоре у шаха, который не упустил
и сего случая для удовлетворения своему корыстолюбию.
Из хода сего дела заключают, что сам шах и все персидское правительство
знало об умысле Аллаяр-хана и тайно допустило совершение злодеяния; полагали
даже, что англичане, видя верх, который Грибоедов над ними начинал брать,
из-под руки склоняли главных чиновников Персии к дерзкому поступку. Нельзя
полагать, чтобы они хотели довести дело до такой степени; но весьма
немудрено, что они желали какого-либо происшествия, последствием коего было
уничижение нашего посланника и уменьшение его влияния.
Участие, принятое в сем смертоубийстве персидским правлением, ясно
доказывается тем, что оно было заблаговременно предуведомлено о намерении
народа, тогда еще, как Грибоедову советовали укрыться в смежной с квартирою
его армянской церкви, из коей ему бы можно было уклониться и бежать из
Тегерана, что он отверг с презрением. Люди, доведшие сие до сведения шаха и
губернатора Тегерана (одного из сыновей его), будучи преданы нам, просили
помощи и присылки войск для разогнания собравшегося народа; но шах и
губернатор медлили, вероятно с намерением, дабы допустить злодеяние, и
отряды персидской пехоты пришли к квартире посланника, когда уже все было
кончено. Иные полагают, что шах, знавши остервенение, в коем чернь
находилась, опасался противуборствовать оной, дабы не обратить оную на себя.
Впрочем, и войско равно ненавидело русских и вряд ли стало бы действовать
против народа. После говорили мне, что и слухи об упорной защите посольского
персидского караула были несправедливы, что караул сей, увидя решительность
народа, тотчас разошелся и что едва ли один из солдат оного был легко ранен;
говорили даже, что и они приняли участие в разграблении посольского дома.
Из всего посольства спасся тогда только один чиновник Мальцов. Иные
говорят, что он при начале волнения побежал в шахский дворец, дабы просить
от персидского правительства помощи; но кажется, что дело иначе было.
Мальцов укрылся в нужное место, как говорят, и средство к уклонению его было
дано ему одним армянином, коему он предложил тогда находившиеся при нем 50
червонцев (ибо всякий опасался в такое время показать какое-либо участие к
жертвам, дабы не быть открытым и чрез сие не пострадать). Мальцеву удалось
пробраться до шахского дворца, где его, как говорят, сперва спрятали в
сундук, ибо сам шах боялся возмущения. Когда все затихло, он остался во
дворце под покровительством самого шаха и наконец выехал в Грузию. Кроме
его, кажется, не было очевидного вестника сему ужасному происшествию.
Мальцева многие обвиняли в том, что он не погиб вместе с Грибоедовым. Не
знаю, справедливо ли сие обвинение. Мальцов был гражданский, а не военный
чиновник и но вооруженный, секретарь посольства, а не конвойный; целью
посольства были не военные действия, где бы его обязанность была умереть при
начальнике. На них напали врасплох, резали безоружных, и я не вижу, почему
Мальцов неправ в том, что он нашел средство спасти себя, и, может быть, еще
с надеждою прислать помощи к осажденному посольскому дому. Впрочем, он,
кажется, по домашним связям своим был близок к Грибоедову, и о поведении его
подробнее вышеизложенного я не знаю. Может быть, и есть обстоятельства мне
неизвестные, которые в общем мнении обвиняют его поступок. Я его лично не
знаю, едва видел его в Тифлисе; в пользу его не было ничего особенного
слышно.
Нина Грибоедова была в Тавризе и беременная во время сего происшествия,
которое от нее скрыли. Двоюродный брат ее Роман Чавчавадзе, по совету
англичан, пребывающих в Тавризе, из коих поверенный в делах имел весьма
умную и приятную жену, перевез ее к ним в дом. Мера сия была тем нужнее, что
в Тавризе оказывалось беспокойство в народе, в коем воспрянула придавленная
злоба к русским по получении известия о случившемся в Тегеране. Не менее
того Аббас-Мирза старался показать большое огорчение и даже наложил на
несколько дней траур.
Нину уверяли, что ее перевезли к англичанам по воле мужа ее, которого
дела задерживают на некоторое время еще в Тегеране; наконец, когда списались
с Тифлисом, ей сказали, что ее везут в Тифлис, также по воле мужа ее,
который ее в дороге нагонит. Верила ли сему, несчастная вдова, того не знаю;
но не полагаю, ибо она не получала от мужа писем. Ее привезли с большою
опасностью до границ наших, где ее, кажется, встретил отец и привез в
Тифлис. Ее остановили в карантине, куда к ней ездили для свидания
родственники. Она была молчалива, мало упоминала в речах о муже и, казалось,
догадывалась об участи своей.
Но Нина претерпела все сии бедствия в состоянии беременности, коей было
уже 7 или 8 месяцев, когда Прасковья Николаевна, опасаясь, дабы до нее дошло
известие о погибели мужа стороннею дорогою и с неосторожностью, решилась
объявить ей о сем. Нина не металась в отчаянии; она плакала, но тихо и
скрывала грусть свою. Печаль же на нее столько подействовала, что она чрез
несколько дней после того выкинула еще живого ребенка, который через
несколько часов умер. Тут стали обвинять в сем Прасковью Николаевну, коей
участие и принятое на себя звание возвестительницы столь печального
происшествия могли только честь делать; ибо подобные порученности бывают
самые неприятные. В число обвинителей замешался и Мартиненго, человек,
которого она всегда отличала; он находил, что ребенок мог жить и что он умер
от нераспорядительности Прасковьи Николаевны. Сие произвело несколько
разговора в городе, по тем и кончилось.
Правительство наше требовало выдачи тела Грибоедова, дабы похоронить
оное с честью. То ли самое тело, или другое какое-либо, было привезено в
Тифлис? Открывавшие гроб в Джелал-Оглипском карантине говорили мне, что оно
было очень обезображено, порублено во многих местах и, кажется, без одной
руки; но сие уже было летом следующего, 1829 года. Труп сей похоронили с
надлежащею почестью у монастыря Святого Давыда, построенного на горе за
домом нашим. Вдова и все родственники ее, а также и наши, провожали гроб;
многочисленная толпа тифлисских жителей, собравшаяся без приглашения,
следовала за печальным шествием. Там построили арку, которая видна из всего
города. Грибоедов любил картинное место сие и часто говорил, что ему там бы
хотелось быть похоронену.
Нина осталась печальна, скрывала грусть свою и тем более вселяла к себе
участия. З<авелейский> искал руки ее; но он заблуждался, когда надеялся, что
добродетельная Нина могла выйти за него замуж.
Однако правительство наше не могло оставить нанесенное оному поругание
в убиении посланника без внимания. Персидский двор уверял, что несчастное
событие сие приключилось без ведома оного и что виновные будут наказаны; а
между тем по получаемым сведениям известно было, что персидские войска
собирались около Тавриза. Многие говорили, что мера сия была только
предостерегательная на случай вторжения наших войск; но не менее того
брожение умов в Персии было чрезвычайное: хотели возобновить войну с
Россиею, полагаясь на то, что мы были заняты войною с Турциею. И в самом
деле, обстоятельства наши в Грузии в таком разе были бы несколько
затруднительны; но с обеих сторон остались в покое. Нас точно занимала
турецкая война, а персияне еще не забыли прошедших побед наших. Мы требовали
выдачи виновников в смерти нашего посланника; нам обещались их выдать, но не
выдавали и, наконец, не выдали. Требовали, чтобы, по крайней мере, сын
Аббас-Мирзы, Хозрой-Мирза, приехал для испрошения у государя прощения. И в
том медлили, боялись его выслать в Россию; наконец его прислали в Тифлис уже
в мае месяце 1829 года, без всяких наставлений от персидского двора и даже
без позволения далее ехать. Паскевич отправил его почти насильно в Россию,
против воли отца, а особливо деда его, с коими все велись переговоры, по
предмету сему, и наконец Хозрой-Мирза получил уже в Царском Селе наставления
от шаха относительно порученности, на него возлагаемой.
Всем известен прием, оказанный ему в Петербурге, речь его, сочиненная,
вероятно, в иностранной коллегии нашей и напечатанная в ведомостях, в коей
он просил от имени родителей своих прощения за убиение нашего посланника.
Ему удалось еще, кроме того, выпросить у государя прощения двух куруров из
восьми, наложенных в дань с Персии при заключении мира, что составляло 20
000 000 уступки с 80 000 000, о чем и прежде персидский двор настоятельно
просил, но чего Грибоедов не хотел уступить, и это было также причиною злобы
на него персиян, которые, как к концу дела оказалось, достигли своей цели
убиением посланника нашего. Причиною сего была, без сомнения, турецкая
война, коею персияне искусно воспользовались тогда; но можно ли полагать,
чтобы злодеяние их, коварство и нарушение всех прав народных остались
впоследствии без наказания со стороны России?
Хозрой-Мирза возвратился из Петербурга в Тифлис уже в конце 1829 или в
начале 1830 года; он не нашел у Паскевича приема, подобного тому, который
ему оказывали в России: у нас лучше знали цену ему. Прихоти его не были
всегда уважены, и он имел более одного раза случай вспомнить и о молодости
своей и постичь ничтожность двора персидского; но вряд ли он мог сие
уразуметь. Когда он приехал на границу Персии, его встретили еще с меньшею
пышностью; он сожалел о России, где на него потратили миллионы. <...>
Место Грибоедова в Персии заступил князь Долгорукий, уже по возвращении
Хозроя. Нельзя не приписать к уменью его то, что он поладил с двором
персидским; но я не полагаю, чтобы он достиг того влияния, до которого
Грибоедов отчасти уже и добился. Впрочем, и персидский двор старался
загладить вину свою; но не менее всякая похвала принадлежит первому
водворившему опять в Персии звание посланника нашего, после умерщвления
Грибоедова, и сие, без сомнения, было сопряжено с большою опасностью, ибо
народ ненавидел нас и хвалился еще торжеством своим <...>
|