Тынянов Ю.Н. - Смерть Вазир-Мухтара
Глава: I II III IV V VI VII VIII IX X XI XII XIII
Родофиникин не слушал его.
- Но какой же род управления изберем мы... изберете вы, любезный Александр Сергеевич, для Компании?
- Во-первых, государь издает акт, вроде закона, о привилегиях - для хозяйственных заведений, для колонизации землепашцев, устроения фабрик, для...
- Само собой разумеется, - почтительно кивнул Родофиникин.
- Засим складываются капиталы.
Родофиникин сложил ладони.
- Выписываются из чужих краев рабочие и мастеровые...
Родофиникин, округлив ладони, повторял:
- Мастеровые.
- Капиталы ни минуты без движения...
- Ни минуты, - похлопал руками Родофиникин.
- А по окончании привилегии, многолетней... - Грибоедов подчеркнул.
- Да, да, - спросил жадно Родофиникин, - по окончании что же?
- Каждый член Компании отдельно уже вступит в права ее.
- Да... это, это Американские Штаты, - улыбался Родофиникин. - Но если, конечно, вы говорите, капиталы... Он задохнулся.
- Вернее, Восточная Индия, - сказал равнодушно Грибоедов.
- Ммм, - промычал, рассеянно соглашаясь, Родофиникин и посмотрел на Грибоедова.
Он вдруг очнулся и поерзал.
- Но вот управление, все-таки там будет управление, на каких оно, если можно узнать, условиях...
- Условия? - спросил Грибоедов и выпрямился в креслах.
- Условия, да, - задохнулся Родофиникин.
Оттянуть? Оглядеться? Но здесь одна десятая минуты.
Он сказал просто, не понижая голоса:
- Должен быть комитет.
- Комитет? - наклонил голову Родофиникин.
- Директор комитета.
Помолчали.
- И... круг действий... директора? - спросил тихо Родофиникин.
- Власть? - переспросил Грибоедов.
- Мммм, - замычал Родофиникин.
- Построение крепостей, - сказал Грибоедов.
- Разумеется, - согласился Родофиникин.
- Дипломатические сношения с соседними державами.
Родофиникин перебирал пальцами.
- Право, - сказал, вдруг повышая голос и дыша необыкновенно ровно, Грибоедов, - объявлять войну и двигать войска...
Родофиникин склонил голову перед ним. Он думал. Глаза его бегали. Вот как все легко оказалось в простом и деловом разговоре. В тяжелом кабинете, с унылыми шкафами красного дерева. Что Нессельрод скажет? Но он скажет то, что скажет грек. Император... Но император выпятит грудь, как он выпячивал ее, объявляя войны, которых он боялся и втайне не понимал, зачем их ведет. Паскевич будет членом Компании.
- Его превосходительство главнокомандующий, - спросил сипло Родофиникин, - будет принимать участие в комитете?
- Он будет членом его, - ответил Грибоедов.
Родофиникин опять склонил голову. Может быть, и хорошо, что не директором. И тогда Паскевич... Но тогда конец Паскевичу... Хорошо. Директор? Родофиникин не спрашивал, кто будет директором. Он только поглядел на Грибоедова исподлобья.
- Это очень ново, - сказал он.
Он встал. Встал и Грибоедов. И вдруг Родофиникин - не похлопал, о нет - прикоснулся покровительственно к борту сюртука.
- Я буду говорить с Карлом Васильевичем, - сказал он важно. - А когда ж это именно стало ясно, разорение Кастелласа-то? - наморщил он лоб.
- Для меня - с самого начала, Константин Константинович.
И Грибоедов откланялся.
Спустя полчаса постучался к Родофиникину надменный лакей. Он протянул ему карточку. Карточка была английская: доктор Макниль, член английской миссии в Тебризе.
- Проси, - сказал рассеянно Родофиникин.
22
Бойтесь тихих людей, которыми овладел гнев, и унылых людей, одержимых удачей. Вот на легкой пролетке едет такой человек, вот его мчат наемные лошади. Радость, похо- жая на презрение, раздувает его ноздри. Это улыбка самодовольствия.
Внезапная первая радость никому не мешает - это когда еще неизвестно: удача или неудача, это радость действователя.
Но когда важное дело близится к успешному концу, - дела этого более не существует. Только трудно удерживать силу в узком теле, и рот слишком тонок для такой улыбки. Такова улыбка самодовольствия. Она делает человека беззащитным.
Как щекотку, тело его помнит глубокий, медленный поклон старому греку.
Все это легко, торговался же он с самим Аббасом-Мирзой.
Без достославного русского войска он завоевывает новые земли.
Удача несет его. Он едет к какому-то генералу обедать.
Все его нынче зовут.
Все идет прекрасно.
23
Предадимся судьбе. Только в Новом Свете мы можем найти безопасное прибежище.
Колумб
С самого приезда подхватили его какие-то генералы и сенаторы, и Настасья Федоровна могла быть спокойна: Александр ничего не проживал в Петербурге, жил как птица небесная.
В особенности возлюбил его генерал Сухозанет, начальник артиллерии гвардейского корпуса. Беспрестанно засылал ему записки, дружеского, хоть и безграмотного свойства, был у него раз в нумерах и вот теперь зазвал на обед.
Новые его знакомцы сидели за большим столом: граф Чернышев, Левашов, князь Долгоруков, князь Белосельский-Белозерский - тесть хозяина, Голенищев-Кутузов - новый с.-петербургский военный генерал-губернатор, граф Опперман и Александр Христофорович Бенкендорф, розовый, улыбающийся.
Кого они чествовали, кому давали обед?
Разве решается этот вопрос, разве задается неприкровенно? Здесь область чувств. Все идет водоворотом, течением - на известном лице появляется довольная улыбка, и Александр Христофорович замечает, что улыбка появилась при известном имени. Может быть, имя смешное, а может быть, лицо вспомнило об отце-командире. Но улыбка распространяется на Александра Христофоровича, женственная, понимающая, и ямки появляются на розовых щеках. Эти ямки в коридоре ловит взглядом граф Чернышев, товарищ начальника Главного Штаба, и наматывает на черный ус. Звон его шпор становится мелодическим, он достигает ушей генерала Сухозанета.
Улыбка растет, она играет на плодах, на столовом серебре, на оранжевом просвете бутылок.
Так коллежский советник Грибоедов обедает у генерал-адъютанта Сухозанета.
Новые друзья едят и пьют с тем истинным удовольствием, которого нет у сухощавого Нессельрода и тонких дипломатов. Почти все они - люди военные, люди громкой команды и телесных движений. Поэтому отдых у них - настоящий отдых, и смех тоже настоящий. Никакого уловления и никаких комбинаций, они хвалят напропалую.
Да и штатские. Например, Долгоруков, князь Василий, шталмейстер с гладкими волосами, долго держит бокал и щурится, прежде чем чокнуться с коллежским советником. Но, чокнувшись, он говорит просто и ласково, как-то всем существом склоняясь в сторону Грибоедова:
- Не поверите, Александр Сергеевич, как я сыграл на славе нашего Эриванского. Я спрашивал ленту для Беклемишева, долго просил, не давали. Вот в письме к князь Петру Михайловичу я и написал: Беклемишев, мол, давний друг графу Ивану Федоровичу, и представьте - на другой день, сразу уважили представление.
Он засмеялся радостно над своим ловким ходом.
Ну что ж, он лгал, но лгал как благородный придворный человек, и Грибоедову было весело именно от этого благородства лжи.
Беклемишева, о котором говорил шталмейстер, он не знал, но чувствовал вкус этого довольства, самодовольства и подчинялся. Необыкновенно легко придворная улыбка становилась настоящей.
Просто, свободно, без затей, военные люди любили его, как своего.
- Графа Ивана Федоровича я знаю давно, - сказал старый немец, инженер-генерал Опперман, - у него прекрасные способности именно инженерного свойства. Я его по училищу помню.
- Передайте, Александр Сергеевич, графу Эриванскому, - сказал Сухозанет, дотрагиваясь до борта его фрака, - чтобы он почаще писал старым друзьям, не то я писал, он не отвечает. Я сам воевал, знаю, что некогда, а все пусть напишет хоть два слова.
Сухозанет часто вскакивал с места, все хлопотал - хозяин.
Вокруг Голенищева-Кутузова поднялся хохот, громкий, с переливами, в несколько голосов. Голенищев сам похохатывал.
- Расскажите, расскажите, Павел Васильевич, - всем расскажите, - махал на него рукой Левашов. - Здесь дам нет.
Обед был холостой. Жена Сухозанета была в то время в Москве. Голенищев разводил руками и уклонялся всем корпусом, похохатывал.
- Да я, господа, отчего же. Но только не выдавать. Я здесь ни при чем. Мне это самому рассказывали, я не за свое выдаю.
Он разгладил бобровые баки и метнул глазами направо и налево.
- Александр Сергеевич пусть не взыщет. И чур меня графу не выдавать.
- Рассказывайте, чего уж там, - сказал ему пьяный Чернышев.
- Так вот, говорят о графе Иван Федоровиче, - начал Голенищев и снова метнул глазами. Те, кто знал анекдот, опять захохотали, и Голенищев тоже хохотнул.
- Говорят, - сказал он, успокоившись, - что после взятия Эривани стояли в Ихдыре. Селение такое: Ихдыр. Вот и будто бы, - покосился он на Грибоедова, - граф там тост сказал: за здоровье прекрасных эриванок и ихдырок.
Хохот стал всеобщим - это было средоточие всего сегодняшнего обеда, выше веселье не поднималось.
И все пошли чокаться к Грибоедову, как будто это он сказал остроту, хотя острота была казарменная и вряд ли ее сказал даже Паскевич.
Все это отлично понимали, но все усердно смеялись, потому что острота означала военную славу. Когда генерал входил в славу, должно было передавать его остроты. Если их не было, их выдумывали или пользовались старыми, и все, зная об этом, принимали, однако, остроты за подлинные, потому что иначе это было бы непризнанием славы. Так бывало с Ермоловым, так теперь было с Паскевичем.
И Грибоедов тоже смеялся с военными людьми, хотя острота ему не понравилась.
А потом все, улыбаясь по привычке, стали друг друга оглядывать.
Ясно обозначилась разница между старым инженером Опперманом и Голенищевым с бобровыми баками. Обнаружилось, что Александр Христофорович Бенкендорф несколько свысока слушает, что ему говорит рябой Сухозанет. Возникло ощущение чина.
Грибоедов увидел перед собою старика с красным лицом и густыми седыми усами, на которого ранее не обращал внимания. Это был генерал Депрерадович.
Генерал смотрел на него уже, видимо, долго, и это стало неприятно Грибоедову. Когда старик заметил, что Грибоедов глядит на него, он равнодушно поднял бокал, слегка кивнул Грибоедову и едва прикоснулся к вину.
Он не улыбался.
За столом замешались, стали вставать, чтобы перейти в зало покурить, и генерал подошел к Грибоедову.
- Алексей Петровича видели в Москве? - спросил он просто.
- Видел, - сказал Грибоедов, смотря на проходящих в зало и показывая этим, что нужно проходить и здесь беседовать неудобно.
Генерал, не обращая внимания, спросил тихо:
- С сыном моим не встречались?
Депрерадович был серб, генерал двенадцатого года, сын его был замешан в бунте, но больше на словах, чем в действиях. Теперь он жил в ссылке, на Кавказе, старику удалось отстоять его.
Грибоедов с ним не встречался.
- Засвидетельствуйте мое почтение его сиятельству.
Генерал прошел в зало. На красном лице было спокойствие, презрения или высокомерия на нем никакого не было.
В зале сидели уже свободно, курили чубуки, и Чернышев с Левашевым расстегнули мундиры.
Левашов, маленький, в выпуклом жилете, с веселым лицом, говорил о хозяине дома. Сухозанет в это время отозвал тестя в угол и разводил руками, он оправдывался в чем-то. Толстый старый князь слушал его с заметным принуждением и поглядывал рассеянно на канапе - там сидели старики: Опперман и Депрерадович.
Левашов говорил, обводя всех значительным взглядом.
- Наш хозяин молодеет, он вспомнил старые привычки. Сегодняшний обед тому доказательством: sans dames .
Засмеялись. Сухозанет был выскочка, его двигала по службе жена, княжна Белосельская-Белозерская. В свете говорили о нем и то и се, а главным образом, о странных привычках его молодости.
Но Сухезанет уже верхним чутьем почуял, что смех неспроста, упустил старого князя и присоединился к компании.
Старик присел в кресло и зажевал губами. В углу шел громкий спор между Депрерадовичем и стариком Опперманом. Опперман удивлялся военному счастью Паскевича.
- С шестью тысячами инфантерии, двумя кавалерии и несколькими орудиями разбить всю армию, воля ваша, это хорошее дело.
Депрерадович сказал громко, как говорят глухие, на всю залу:
- Но ведь Мадатов разбил перед тем весь авангард, десять тысяч Аббаса-Мирзы и ничего почти не потерял людьми, при Елисаветполе.
Бенкендорф посмотрел на генерала, сощурясь:
- Генерал Мадатов мало мог повлиять на эту победу.
- Артиллерия, артиллерия решила, - крикнул туда Сухозанет.
В это время князь Белосельский спросил равнодушно Чернышева:
- Уже вступили, граф, в свои владения?
Чернышев побагровел. Он запутал в дело о бунте своего двоюродного брата, сам судил его и упек в каторгу, чтобы завладеть громадным родовым майоратом, но дело как-то запуталось, кузен на каторгу пошел, а майорат все не давался в руки.
На минуту замолчали.
Странные люди окружали Грибоедова, со странными людьми он сегодня обедал и улыбался им.
Суетливый хозяин, Сухозанет, был простой литовец. Постный и рябой вид его напоминал серые интендантские склады, провинциальный плац, ученье. Два с лишним года назад, в день четырнадцатого декабря, он командовал артиллерией на Сенатской площади, и пятнадцатого декабря оказался генерал-адъютантом.
Левашов, Чернышев и Бенкендорф были судьи. Они допрашивали и судили бунтовщиков. Два года назад, в унылом здании Главного Штаба Левашов протягивал допросный лист арестованному коллежскому советнику Грибоедову - для подписи. Коллежский советник Грибоедов, может быть, был членом Общества; Тогда Левашов был бледен, и рот его был брезглив, теперь этот рот был мокрый от вина и улыбался. Они сидели рядом. А напротив был Павел Васильевич Голенищев-Кутузов, человек простой и крепкий, с такими жесткими густыми баками, словно они были из мехового магазина. Этот человек рассказывал грубые, но веселые анекдоты. Он распоряжался тому два с лишним года, летом, на кронверке Петропавловской крепости повешением пяти человек, троих из которых хорошо знал коллежский советник Грибоедов? Один из его знакомых сорвался тогда с виселицы, разбил себе нос в кровь, и Павел Васильевич крикнул, не потерявшись:
- Вешать снова!
Потому что он был военный, деловой человек, грубый, но прямой, находчивый.
Василий Долгоруков вдруг сказал, взглянув искоса на Грибоедова:
- Но правду говорят, будто характер у графа совсем изменился.
Все поглядели на Грибоедова.
- От величия может голова завертеться, - старик Белосельский тяжело поглядел на Чернышева и Левашова.
- Нет, нет, - любезно успокоил Левашов, - просто я знаю Иван Федоровича, он порывчивый человек, человек, может быть, иногда вспыльчивый, но когда говорят, что он будто трактует все человечество как тварь, я прямо скажу: я не согласен. Не верю.
Теперь они уж поругивали его. Теперь они как бы говорили Грибоедову: ты напиши графу - мы его хвалим и любим, поем аллилуйя, но пускай не возносится, потому что и мы, в случае чего...
Голенищев-Кутузов выступил на защиту.
- Ну, это вздор, - буркнул он, - я по себе знаю: легко ли тут с этим, там с тем управиться. Поневоле печенка разыграется...
Тьфу, Скалозуб, а кто ж тут Молчалин?
Ну что ж, дело ясное, дело простое: он играл Молчалина.
Грибоедов посмотрел на белые руки и красное лицо Голенищева и сказал почтительно и тихо чью-то чужую фразу, им где-то слышанную, сказал точь-в-точь, как слышал:
- Что Иван Федорович от природы порывчив, это верно, и тут ничего не поделаешь. Mais grandi, comme il est, de pouvoir et de reputation, il est bien loin d'avoir adopte les vices d'un parvenu .
A между тем этого-то слова как раз и не хватало.
Это слово висело в воздухе, оно чуть не сорвалось уже у старого князя; и стали словно виднее баки Голенищева, и нафабренный ус Чернышева, и выпуклый жилет Левашова, и румяные щеки Бенкендорфа.
Была пропасть между молодым человеком в черном фраке и людьми среднего возраста в военных ментиках и сюртуках: это было слово parvenu.
Они выскочки, они выскочили разом и вдруг на сцену историческую, жадно рылись уже два года на памятной площади, чтоб отыскать хоть еще один клок своей шерсти на ней и снова, и снова вписать свое имя в важный день.
На этом они основывали свое значение и беспощадно, наперерыв требовали одобрения.
Но они об этом вовсе и не думали, у них был свой глазомер и обзор. Просто Голенищев и Левашов с ним согласились.
- Вот то-то и я говорю, - одобрительно мотнул Голенищев. И Левашов тоже мелко закивал головой.
Для Бенкендорфа был выскочкой Чернышев, для Чернышева - Голенищев, для Голенищева - Левашов, для всех них был выскочкой молчаливый свойственник Паскевича. Только старый князь тусклыми глазами побежал по всем и по Грибоедову. Он ничего не сказал. Для него все они были выскочки, и за одного такого он выдал дочь-перезрелку.
Бенкендорф встал и отвел Грибоедова в сторону со всею свободою светского человека и временщика.
Тотчас Грибоедов, смотря один на один в ямочки щек, стал молчалив и прост.
- Я патриот, - сказал Бенкендорф, улыбаясь, - и потому ни слова о заслугах графа. Но мне хотелось бы поговорить о моем брате.
У брата Бенкендорфа, генерала, были какие-то неприятности с Паскевичем.
- Константин Христофорович - благороднейший рыцарь в свете, - сказал учтиво Грибоедов.
Бенкендорф кивнул.
- Благодарю вас. Я не вмешиваюсь в причины, хотя и знаю их. Но граф, говорят, публично радовался отъезду брата.
- Я уверяю вас, что это сплетни и недоброжелательство, и только.
Бенкендорф был доволен.
- Вы знаете, завтра аудиенция для вас, и только для вас, у государя.
Потом он замялся.
- Еще одна просьба, впрочем незначительная, - сказал он и прикоснулся пальцами к пуговице грибоедовского фрака (никакой, собственно, просьбы до сих пор не было). Брату весьма хочется получить Льва и Солнце. Я надеюсь, что граф найдет это возможным.
Он улыбнулся так, как будто говорил о женских шалостях. Знаменитые ямочки воронкой заиграли на щеках. И Грибоедов тоже улыбнулся понимающей улыбкой.
Так Грибоедов обращался в атмосфере всяческих великолепий.
Так он стал важен.
24
Яростное бряцанье шпор происходило в его нумере. Войдя, он увидел офицера, который бегал по его комнате, как гиена по клетке. Увидя входящего, офицер круто остановился. Потом, не обращая внимания на Грибоедова, снова забегал.
- Я жду господина Грибоедова, - сказал он. У него было лицо оливкового цвета, нездоровое, и глаза бегали.
- К вашим услугам.
Офицер с недоверием на него поглядел.
Офицер возвращал его к нумерной действительности.
Офицер представился навытяжку:
- Лейб-гвардии Преображенского полка поручик Вишняков.
И рухнул в кресла.
- Чем могу...
- Без церемоний. Вы видите перед собой несчастного человека. Я пришел к вам, потому что сосед по нумерам и потому что слыхал о вас.
Он задергал в креслах правой икрой.
- Я накануне гибели. Спасите меня.
"Проигрался и сейчас будет денег просить".
- Я слушаю вас.
Офицер вытащил из обшлага лепешку и проглотил.
- Опиум, - пояснил он, - простите, я привык.
Потом он успокоился.
- Вы давеча могли меня принять за сумасшедшего. Прошу прощения.
- Позвольте, однако, узнать...
- Сейчас узнаете. Прошу у вас только об одном: все останется между нами. Хотите - остаюсь, не хотите - исчезну навеки.
- Извольте.
- Я в последней крайности. О нет, - офицер поднял руку, хотя Грибоедов не сделал ни одного движения. - Дело не в деньгах. Я приехал с индийских границ.
Офицер зашептал с усилием:
- Меня послали по секретной надобности. Англичане раскрыли. Я - сюда. Дорогою узнал, что здесь находится английский чиновник, ему поручено добиваться в министерстве моего разжалования. Министерство я знаю, ежели оно от меня отречется - а оно отречется, - я за год лишений, лихорадки...
Офицер забил себя в грудь.
- Я на человека стал не похож, - сказал он хрипло и добавил совершенно спокойно: - за год командировки - наградой конечная гибель.
Он начал механически тереть лбом о руку, мало интересуясь тем, что скажет ему Грибоедов.
- Вы не знаете, какой английский чиновник имеет поручение, относящееся собственно до вас?
- Не знаю, - захрипел офицер, - об ост-индских делах были сношения между ост-индским правлением и ихней персидской миссией.
Грибоедов подумал с минуту. Доктор Макниль убивал в Петербурге несколько зайцев. Один заяц сидит у него сейчас и хрипит, а другой...
Он прикоснулся к холодной офицерской руке, как человек, имеющий власть.
- Доверьтесь мне, всецело доверьтесь, не предпринимайте ничего отчаянного. Ждите.
Когда поручик ушел, Грибоедов сказал Сашке пойти к английскому доктору и спросить, может ли он принять его.
Сашка вернулся и доложил, что доктор вчера выехал, а на месте его квартирует самый большой итальянский артист - так говорит нумерной.
25
Стрелявший с отьня злата
стола салтаны за землями.
Слово о полку Игореве
И дальше, и выше, и вот его метнуло на тесную аудиенцию к известному лицу.
О чем можно говорить на тесной аудиенции с известным лицом? Обо всем, что спросят. Если же лицо скажет: "Говори откровенно, так, как ты бы сказал родному отцу", нужно понимать это буквально, потому что с родным отцом полной доверенности и откровенности у человека может и не быть. Это означает другое: можно не так часто повторять: Votre Majeste , а говорить просто: Sire .
Как говорить?
Но это совершенно известно: весело.
Повелитель седьмой части планеты имеет право укоротить расстояние между собою и дипломатическим курьером. Например, они могут оба сидеть на софе. Между ними, таким образом, не одна седьмая часть мира, а цветной штоф. Это называется: разговор en ami . Есть еще другой разговор: en diplomate .
И что же? Они сидели на софе.
- Говори со мной откровенно, так, как если бы ты говорил с родным отцом.
Николай Павлович был безус, безбород и на полтора года моложе Грибоедова. Грудь у него была обложена ватой. Он был строен, а руки слишком длинные, с большими кистями, и висели, как картонные. Он слегка горбился.
- Я уважил все представления Ивана Федоровича. Я знаю, что он даром не представит. Но боюсь его огорчить. Он представил одного солдата, некоего Пущина... из моих друзей... mes amis de quatorze . В офицерский чин. Я полагаю: рано. Пусть послужит. Я дал ему унтер-офицера.
Михаил Пущин, его "друг четырнадцатого декабря", разжалованный в солдаты, командовал взводом пионеров и отличился еще при взятии Эривани. Ширванский полк взбирался на Азбекиюкскую гору. Гора была покрыта лесом, и Пущин с пионерами двое суток неусыпно, под неприятельской пальбой, расчищал лес и прокладывал дорогу. Он был опытный инженер, которому нечего было терять более.
- Грибоедов рекомендовал его Паскевичу, а Паскевич, в начале кампании не уверенный в успехе, дорожил людьми. Солдат на деле всю кампанию нес обязанности офицера. Грибоедов ходатайствовал перед Паскевичем о возведении его в офицерский чин, Паскевич подписал бумагу.
Грибоедов улыбнулся императору сострадающей улыбкой.
Пропасть была между некиим Пущиным, которого, однако, он превосходно знал, и цветной софой, на которой он сидел.
- Я понимаю, как тяжело вашему величеству принять такое решение.
- И притом некоему Бурцеву, полковнику, Иван Федорович, как слышно, поручил написать историю кавказских войн. Или кому-то другому из тех... из...
И он сделал короткий жест указательным пальцем: вверх, в окно. За окном была Нева, за Невою Петропавловская крепость, в Петропавловской крепости сидели - те. Он привык к этому жесту, и все понимали его: он показывал на шпиль собора.
Бурцов тоже был его "друг четырнадцатого декабря", сосланный, по выдержании в крепости, на Кавказ.
Какая доверенность говорить с ним о таких вещах!
Николай быстро вдруг и метко взглянул на Грибоедова.
- Я получил письма, которым не доверяю. Пишут, что Иван Федорович будто стал раздражителен и заносчив свыше меры.
- Он, ваше величество, порывчив, вы это знаете. Mais grandi, comme il est, de pouvoir et de reputation, il est bien loin d'avoir adopte les vices d'un parvenu.
Николай, отвоевавший престол и сидевший на нем при живом законном наследнике, был немного в том же роде. Он смотрел на Грибоедова внимательно, он осмотрел его сразу всего, скользнул вверх и вниз и остановился взглядом на очках. Взгляд был неопределенный, как бы смущенный, быстрый и, как начинали поговаривать, был похож на взгляд Петра Великого. Осмотром Грибоедова он остался доволен. Он кивнул. Потом сказал важно:
- Теперь хочу от вас услышать по вашей части. У меня к вам полная доверенность.
Грибоедов склонил голову и увидел начищенные сапоги Николая.
- Меня заботит уже давно обстоятельство важности чрезвычайной. Иван Федорович же ничего мне об этом не пишет.
Он сказал то, о чем ему, три дня назад говорил князь Петр Волконский и для чего он вызвал Грибоедова, но так как будто все придумал сам.
- В Персии занято двадцать пять тысяч войска. Три провинции, - он забыл их названия, - под моим ружьем. Это необходимо, чтобы иметь заклад. Войска нужны Иван Федоровичу в Турции. Сражаться sur deux faces невозможно. Иван Федорович имел об этом с вами суждение?
Будучи недурным фронтовым генералом, он плохо разбирался в планах кампании. Каждая задержка и неисправность казались ему неустранимыми, а победе он радовался, как случайности. Важность голоса он вырабатывал с трудом в течение двух лет и боялся сомнения в себе. Так он вел себя с военным министром и с ужасом знал, что старик Волконский понимает его. Поэтому он полюбил внезапные решения, которых сам немного пугался. Разговор начинал с кавалергардской фамильярности, а к концу отталкивал совершенным холодом. Или наоборот. Он привык, как женщина, много думать о том, что о нем говорят и что думают, и поэтому обращение его было не мужское. Пять и шесть раз на день он менял мундиры.
- Передайте на словах Ивану Федоровичу, чтобы он во всем надеялся на меня. Моральное здоровье его после победы над персиянами восстановится. Физические недуги полечит после победы над турками. Вам мы скоро приищем дело. Я уже говорил с Карлом Васильевичем.
Говорил он быстро и отрывисто - фразу за фразой. Легко укоротить расстояние от седьмой части планеты до софы, но потом требуется особая, механическая легкость слов, иначе расстояние чрезмерно укоротится. Требуется неопределительность взгляда. Требуется, чтобы коллежский советник думал, что собеседник обо всем думает сам, что он уверен в победе над турками и уверен в коллежском советнике.
И Грибоедов вдруг необыкновенно просто спросил:
- О чем, ваше величество?
Но император посмотрел уже решительно туманно. Он не знал, приличен ли вопрос, и принял по привычке озабоченный вид: нужно было кончать аудиенцию; надлежало поставить какой-то point, точку. Этот point должен был одновременно показать расстояние и расположить. Требовалось: оказать знак доверенности и осадить.
Николай вышел из озабоченного состояния.
- Признаюсь, entre nous deux soit dit , - сказал он и улыбнулся, - я уже опасаться начинал во время наших негоциации с персиянами.
- Опасаться неудачи, ваше величество?
- О, напротив, - и Николай посмотрел поверх Грибоедова, - напротив, я опасался чрезмерной удачи.
Склонив глаза до уровня коллежского советника, он остался доволен его удивлением.
- В Персии могло подняться возмущение черни, - он холодно приподнял бровь, - я же признаю законных государей. Династия Каджаров должна царствовать.
Он смотрел куда-то в окно, поверх Грибоедова, как будто никого перед ним не было.
Ермолов разрабатывал персидский план войны против России. Николай боялся, чтоб не свергли шаха с престола.
- Каджары в Персии не народны , - сказал коллежский советник и спохватился.
Николай, не отвечая, не смотря на него, кивнул еле заметно. Аудиенция кончилась.
Длинноносые штиблеты, расшаркиваясь, столкнулись и так легко пошли по паркету.
Совершенные ляжки в белых лосинах остались на цветочном штофе.
26
Все идет прекрасно, не так ли?
Вот стоит апрель на дворе, вот предстоит большая удача. Вот человек почти забыл, что самой природой предназначено ему не верить людям, вот он простил любовницу, которая ему изменила, вот он думает о другой, еще девочке. Все принадлежит ему. Он не изменился, не правда ли? Он только повеселел?
Правда, большая власть ему готовится, но ведь он-то - тот же самый?
Кто сказал, что он стал самодоволен и важен и даже потолстел? Это Пушкин сказал где-то в обществе или, кажется, Сеньковский?
Что он как бы раздулся, стал выше ростом и немного задирает плечи?
Почему это сказали и кто это сказал?
Никто этого, может быть, даже и не говорил.
Может быть, он стал только более близорук, и потому он кажется надменным.
Не так ли?
Он все тот же.
Только теперь пошли важные дела, ему некогда всматриваться в мелочи, в мягкие, и нежные, и незрелые мелочи.
Все идет прекрасно, он не чувствует ничего дурного, не правда ли?
Он вот полюбил по вечерам распить бутылку вина вдвоем с зеленым и заморенным офицером, у которого несчастье в Индии.
Он предупредил это несчастье, он замолвил слово Нессельроду, и тот пошутил.
Приятно сознавать, что спас человека. Это приятнее, чем подать милостыню нищему на улице. И он не придает этому никакого значения.
Офицер сидит и дрожащими пальцами наливает себе вино. Он еще запуган. У него неприятности.
Приятно самому не пить, а наблюдать другого.
Офицер поет безобразную песню, тихо:
Я иду...
Куда?
В... Кострому...
А зачем?
И он усмехается.
Когда офицер напивается и мало что понимает, Грибоедов говорит ему тихо, но так, чтобы он расслышал:
- Я уезжаю скоро на Кавказ. Но вы оставайтесь здесь, - он повышает голос, - или можете уехать к себе в деревню.
И офицер соглашается.
27
Он поехал в министерство.
В большой приемной он просидел всего минуты две.
Потом дверь кабинета широко распахнулась, и зеленый, какой-то съежившийся, выбежал оттуда поручик Вишняков, придерживая саблю.
Он бежал, выгнув голову вперед, на цыпочках, широкими, неслышными шагами, как будто прыгал через лужи.
Грибоедов негромко его окликнул:
- Поручик...
Тогда поручик остановился и посмотрел на Грибоедова. Он постучал перед ним зубами.
- Ммм. С кем имею честь?
И, забыв что-то или не узнав Грибоедова, не обратив на него ни малейшего внимания, повернулся, перепрыгнул последнюю лужу и скрылся в дверях. Грибоедов услышал, как брякнула сабля за дверью.
Дверь опять распахнулась. Из кабинета вышел чиновник и попросил Грибоедова.
Нессельрод стоял у стола, без очков. Лицо у него было серое, без улыбки, а глаза, выпуклые, жидкие, растекались во все стороны. Он был в гневе. Родофиникин сидел в креслах. Потом Нессельрод надел очки и улыбнулся Грибоедову.
Начались странные разговоры.
- Мы вам одолжены тем, что трактат был подписан только тогда, когда персияне внесли уже первые... суммы... куруры.
Нессельрод махнул ручкой.
- Вы знаете, любезнейший Александр Сергеевич, наш граф Эриванский награжден миллионом.
Это сказал без надобности Родофиникин.
У руководителей был какой-то разброд, в глазах и словах. Они не ожидали ответа, а говорили в воздух, точно ждали чего-то или кого-то.
- Государь говорил мне о вас. - Нессельрод наконец остановил свои глаза. Он потер зябкие ручки и взглянул на Родофиникина.
- Мы нашли наконец место, достойное вас.
Грибоедов вытянул губы гусем. Он сидел, наклонившись вперед, поджав под кресла ноги, и не мигал.
- Место важное, единственное, - Нессельрод вздохнул, - место поверенного в наших делах в Персии.
Он поднял значительно палец.
И ни слова о Кавказе, о Закавказской Мануфактурной Компании. А ведь он пришел сюда, чтобы услышать именно о проекте, который...
Он взглянул на Родофиникина, а тот был седой, почтенный, учтивый. Нужно было тотчас же, тут же рассердиться, стукнуть кулаком по столу и разом покончить с министерством иностранных и престранных дел.
Но он не мог.
Человек, сидевший на его месте, в зеленом чиновничьем вицмундире, сказал его голосом, довольно сухо:
- Русский поверенный в делах ныне в Персии невозможен.
Нессельрод и Родофиникин смотрели на него, и выражение у них было выжидательное. И он вспомнил о другой казенной комнате, о той военной и судебной комиссии, где заседали Левашов с Чернышевым; и те так же тогда смотрели на него и ждали, когда он прорвется.
- Потому что англичане содержат в Персии своего посла, а все дело в Персии теперь на том стоит, чтоб шагу не уступать английскому послу.
Руководители переглянулись.
- Государю надлежит там иметь своего полномочного посла, а не поверенного в делах.
Грибоедов слушал свой голос, голос ему не нравился. Он был невыразителен.
- Я же и по чину своему на этот пост назначен быть не могу. И притом же я автор и музыкант. Следственно, мне нужен читатель и слушатель. Что же я найду в Персии?
И с надменностью, как будто он гордился тем, что чин его мал, он откинулся в креслах и заложил ногу на ногу.
Он был неприступен - чин коллежского советника его охранял. А музыка и авторство были смешные занятия в глазах начальства, и он нарочно, назло это им сказал.
Тогда Нессельрод вдруг сощурил глаза и сморщил личико.
- Напротив, уединение совершенствует гения, как помнится, сказал...
Кто сказал?
Нессельрод улыбался.
Он улыбался, как будто вдруг понял тонкую штучку, разгадал шараду, постиг наконец, что ныне хорошо и чего оставить нельзя.
Он больше не глядел на Родофиникина.
Он сказал беспечно:
- А между тем мы уже пригласили для знакомства с вами человека, который вполне достоин быть вашим секретарем, если бы вы, конечно, согласились.
И позвонил в колокольчик. Вошел дежурный чиновник, ему сделан знак, чиновник исчез, и через минуту вошел в кабинет молодой человек в очках, с тонким ртом, бледный.
Молодой человек был Мальцов, Иван Сергеевич, литератор, как он отрекомендовался, и, вероятно, его почитатель.
Так в этих Чернышевских комиссиях, верно, вводили к человеку другого, на очную ставку.
Неприятно было то, что человек, этот Мальцов, был до странности похож на него, Грибоедова. Слишком унылая усмешка была у него на губах. Молодые люди подражали то пушкинским бакенбардам, то его очкам и пробору.
Грибоедов, не сказав с ним и слова, начал прощаться. И старшие равнодушно и вежливо пожали ему руку.
О проекте помину не было. Произошло какое-то понижение его в чине.
Потом он пошел медленно по лестнице, по ступеням которой столь еще недавно бряцала шальная поручикова сабля.
28
Так он вышел на улицу и вздохнул первый раз за все время свободно и полно.
Не испытавшие большой неудачи вовсе не знают, как можно свободно и полно вздыхать. С весов сваливаются все гири, весы с человеком легко и высоко взлетают.
Свободно и свободно.
Он стал замечать на улице раз во сто больше того, что замечал сегодня же, когда ехал к Нессельроду. Это было оттого, что теперь он шел пешком, медленно.
Оказалось, что снег совершенно стаял и панельные плиты теплы, а прохожие женщины были говорливы, как птицы.
Можно было не садиться в дрожки и не уподобляться скачущим франтам. В нумера он всегда успеет, и можно пообедать сейчас, напротив Штаба, в кондитерской у Лоредо. У старого итальянца, в его кондитерской он когда-то обедывал со старым другом Кюхлей, и там спорили о театре и стихах, и он возил туда, случалось, дев веселья.
Странно: подумав, он не нашел знакомых, к кому бы можно было сейчас поехать. Никого не было.
Был Фаддей, был Сеньковский, были еще, но сегодня они были где-то далеко. Генералы же провалились в тридесятое царство.
Была Леночка, и была Катя. Сегодня вечером он их повидает.
Нужно было, собственно, наведаться в нумера, справиться о поручике, но поручик напоминал Нессельрода и прошедший день, который стал вдруг давнопрошедшим.
Собственный проект показался отвратительным и ненужным. Но скоро он простил себя и просто стал гулять по плитам. Когда его толкали, у него просили прощенья, когда он толкал нечаянно, он просил прощенья и улыбался. Он научился во время одной болезни не заниматься любимыми делами: не читать любимых книг, не писать стихов. Потому что, когда выздоравливал, ему постылели те книги и те стихи, которыми он занимался во время болезни. Он даже боялся их трогать. Проект временно провалился, ни слова более. Каково свели концы! Ну, напредки не заманите.
Сегодня были теплые плиты, новые шляпки и новая улица. Был час пополудни. Слепой нищий дед, с розовой лысиной под солнцем, сидел на углу Большой Морской. Он кинул ему пятак в мягкую шапку. Розовой лысине было тепло.
Стекла лавок, звонкие шпоры, шляпки и даже самое несчастье были похожи на окончательную радость, полное освобождение. И, может быть, удача была бы несчастьем. Он ехал бы на пролетке, не шел бы по улице, не увидел бы розовой лысины; обедал бы у генералов. А теперь можно пообедать у Лоредо.
29
Потом он поехал к Леночке, нашел Фаддея дома и разбирал с удовольствием их ссору.
Фаддей получил какие-то деньги, Леночка говорила, что большие, и скрыл их от нее. Как ни странно, Фаддей не пользовался особой домашней свободой - так установилось, что все деньги он должен был отдавать Леночке. И правда, полагаться на него не приходилось. Леночка же, мадонна из Эрмитажа, была непреклонная дама. Обыкновенно ссоры разбирала Танта, и это было мукою для Фаддея.
Он поэтому был вдвойне рад Грибоедову. Грибоедова Леночка, видимо, уважала, и ни одного резкого слова вроде "Canaille" или "Wьstling" не было сказано, хотя Леночка была зла как черт и топала ножкой.
Фаддей был все-таки друг Грибоедова, а у Грибоедова, помимо всего прочего, не было жены, и он свободно распоряжался деньгами. Это несколько возвышало Фаддея, и он все разводил руками в сторону Грибоедова.
Леночка отошла в несколько минут. Она была дама, женщина, мадонна Мурильо. Вот она и сидела мадонной Мурильо перед Грибоедовым. Она полуоткрыла рот и улыбнулась и махнула рукой на Фаддея. И Грибоедов, довольный, что справедливо разобрал ссору, хлопал по плечу Фаддея и целовал Леночкины руки.
Расцеловав дружески обоих, он поехал к Кате. Был уже вечер, и Катя была одна. У Кати Грибоедов засиделся до полуночи, и Катя более не говорила, что он ужасть какой нелюбезный.
Он, пожалуй, остался бы и долее, пожалуй, остался бы и навсегда у нее, у простой белой Кати, которая гладила его по волосам, как гладят, верно, своих неутомимых молодцов молодые коровницы, где-нибудь на сеновале, под дырявой крышей.
Но вот то, что он вдруг ощутил, что действительно может так у нее остаться навсегда, и услышал капель за окном, совсем близко, его все-таки напугало, он вскочил, еще раз поцеловал присмиревшую Катю и поскакал к себе в нумера.
В нумерах же была большая неприятность.
30
Поручик Вишняков застрелился.
Вернувшись к себе в нумер, поручик вел себя сначала тихо, ходил по комнате и коридору, как бы ожидая кого, но к вечеру начал вести себя как шальной. Он бил в нумере стекло, порожние бутылки и потом метал саблю клинком в пол.
Нумерной показал, что он подождал входить в нумер, и через полчаса все стало тихо. Но, как постоялец был вообще сомнительный, нумерной постучал в дверь. На стук ему поручик не ответил, тогда нумерной всунул голову в дверь. Поручик стоял, показывал нумерной, голый. На полу у двери лежали два сорванных эполета. А поручик стоял у окна и плевал на дальнем расстоянии в эполеты. Нумерной утверждал, что один плевок попал прямо ему в глаза, когда он просунул голову в дверь. Затем поручик бросился как бешеный на нумерного, вытолкнул его за дверь и запер дверь на ключ. Через минуту раздался выстрел, и нумерной побежал за квартальным.
Квартальный сидел за столом в поручиковом нумере и записывал.
Нумерной солгал только, что плевок попал ему в глаз и что выстрел раздался через минуту. Это он сказал для наглядности и для важности: "Ей-богу, в этот глаз", - говорил он и показывал на правый глаз. Дело было, конечно, не так. Когда он увидел поручика голым, он пошел сказать об этом Сашке, и Сашка спросил его "рази?". Потом они рассказали об этом горничной девушке, и та завизжала от восторга. Выстрел был сделан через полчаса, самое малое.
Но поручик действительно был гол и мертв.
Он лежал голый на полу, и квартальный запрещал его трогать.
- Для суда, - говорил он, - чтоб все было в порядке и все обстоятельства.
Грибоедову квартальный поклонился, но не встал. Он допрашивал теперь Сашку. Сашка врал с таким азартом, что Грибоедову захотелось его хлопнуть по лбу.
- Покойные поручики, - говорил спокойно Сашка, - были образованные. Они прибыли с Индийского Китаю с письмом от ихнего императора к нашему императору. Они были вроде как русский губернатор в Китае, и там у них вышла неприятность с деньгами. Человек они самый секретный и важный и при деньгах, денег при них было много. Каждый раз, как придут в гости к барину, так, как уйдут, так, бывало, давали полтину, а раз оставили два целковых.
- Что ты врешь, каналья, - сказал ему изумленный Грибоедов.
Квартальный важно поглядел на него. Но Грибоедов притронулся к его плечу и позвал в свой нумер.
Пробыли они там минуты с две.
Выйдя, квартальный сразу прогнал из нумера и из коридора горничных девушек, которые, стыдясь и прикрывая глаза передниками, жадно смотрели на мертвеца, велел поставить выломанную дверь на завесы и показал нумерному кулак.
- Если кто из вас слово скажет, - сказал он, сам испуганный, - в Сибирь.
И побежал, придерживая саблю, куда-то.
Через четверть часа прибыла глухая каретка, поручика завернули в белые простыни и увезли.
Квартальный снова показал кулак нумерному и дернул головой Сашке, как загнанный конь.
Когда Грибоедов сел, не раздеваясь, в кресла, Сашка подал ему измятый конверт, раздул ноздри, поднял брови и сразу их опустил.
- От них-с.
- От кого?
- От покойников-с.
Грибоедов прочел лоскут:
"Уезжайте сами в деревню. Черт с вами со всеми.
Рядовой Вишняков".
31
Нас цепь угрюмых должностей
Опутывает неразрывно.
Грибоедов
Человек сидит, попивает вино или чай, и это удача. И вот та же мебель, вино и чай, и это неудача.
Когда Грибоедов ушел от Родофиникина в памятный день, когда он ехал к генералам обедать, он мало думал о том, что делает теперь старый чиновник.
А Родофиникин сразу после ухода Грибоедова тяжело вздохнул и высвистнул носом воздух. Он был важен и озабочен.
Капиталы, лежащие без движения, рассыпанные по хлопотливым закладным, кровные, греческие, можно теперь, на Кавказе, соединить в один кулак. Он сжал кулак.
Об этом Грибоедов не мог знать.
Если бы старик сделал этот жест при Грибоедове, тот, может быть, и не стал бы говорить про плантации Кастелласа, не назвал бы этого имени. Но жест случился уже после ухода Грибоедова.
Потом старик сощурил глаз: он думал, кому быть директором, и решил, что будет сам добиваться этого места.
Так добрался он до Грибоедова. Чего, в сущности, добивался этот человек?
Ясно чего: директорской власти.
Добравшись до Грибоедова, Родофиникин начал пересчитывать по пальцам. Дипломатические сношения с соседними державами. Построение крепостей. Право объявлять войну и передвигать войска...
После этого Родофиникин подскочил в креслах: какой же это директор, черт возьми, ведь это не директор, а диктатор! Диктатор! Вице-король!
Король!
Тогда-то он и осмотрелся кругом, тогда-то он и встал из кресел и уставился на чернильницу, изображавшую голую грацию, - потому что на законном основании коллежский советник представил бумагу, в которой истребовал королевскую власть.
Но как условий письменных не было, то Родофиникин успокоился.
Он спрятал в стол сверток и запер его на ключ, словно бы это был список заговорщиков, в котором было и его имя.
Потом он потер лоб и позвал своего секретаря, старого и вострого. Секретарю он строго сказал, чтобы тот немедля отправлялся в Тифлис и навел сторонние справки. Некто Кастеллас владеет там шелковыми плантациями и хочет их продать. Тут же он пообещал секретарю представить его к награждению.
И вскоре сунулся к нему в дверь англичанин, доктор Макниль, который пришел с визитом и за бесценок предложил акции некоторых ост-индских заведений, и он эти акции купил. В разговоре было упомянуто, между прочим, имя поручика Вишнякова и говорено об ост-индских интересах вообще.
Потом он поехал к Нессельроду.
Так как старший руководитель был к вечеру рассеян, старик сказал ему, что следовало бы скорее отправить в Персию Грибоедова и что нужно жестоко распечь одного поручика, агента, совершенно разоблаченного англичанами, который может вконец испортить отношения с Лондоном.
Нессельрод согласился вообще, но сказал, что, кажется, с Грибоедовым еще не сговорились. У Грибоедова, кажется руководителю, были какие-то другие планы.
Грек же отвечал, что вот именно и нужно сговориться, что это дело, пожалуй, неотложное, а что планы, насколько он понимает, сейчас маловозможны, беспокойны, да и сам Грибоедов едва ли не беспокойный, может быть даже сомнительный человек.
И старший руководитель не спорил.
Вишнякова он распек, пообещал ему добиться разжалования в рядовые, а Грибоедова познакомил с Мальцевым, мать которого, старая красавица, была в дружбе с его женой и просила о сыне.
Вообще же говоря, у него была куча дел.
Грибоедов многого из этого не знал, но не все ли равно, дела это не меняло.
32
И вот он развернул малые и большие, уже истрепавшиеся листки. Это был не проект и не инструкция, а трагедия.
Листки он исписывал персидскими ночами, во время переговоров с Аббасом-Мирзой. Тогда под жидким небом, в виду пустыни, войск, в виду цветных окон, русские слова ложились в ряд, как иноземные, и ни одного слова не было лишнего. Это младенческая, ему одному известная радость давала ему по утрам силу мышц и вежливость разговора. Он был автор, временный и случайный человек для цифр и городов, записывавшихся в Туркменчайский трактат. Он был всегда гибок и изворотлив в разговорах и предположениях, потому что всерьез этого ничего не брал, а просто играл в торговую и географическую игру, совсем непохожую на авторство. Это давало ему тогда превосходство.
Стоило ему полюбить по-настоящему игру в географические карты, и все завертелось, изменилось. Угрюмая должность, им самим придуманная, опутала его неразрывно. Тело теряло свежесть мышц, и многое стало непонятным.
Нессельрод и Родофиникин, сами того не зная, возвращали ему свободу движений.
Но разворачивал листки он с некоторой боязнью, он многое забыл из того, что написал. Он читал свои строчки, вспоминал, когда это писал, и обстоятельства оказались далекими.
Фаддей прервал его работу.
Увидя Грибоедова за листками, Фаддей от почтения заложил руки за спину.
- Комедия? - кивнул он опасливо. - Новая?
- Трагедия, - ответил Грибоедов, - новая.
- Трагедия! - воскликнул Фаддей. - Каково! Что же ты раньше мне не говорил? Трагедия! Легко сказать.
Он был почти испуган.
- Надобно читать ее, Александр. Трагедия! Да все ждут трагедии.
- Кто это ждет? От кого?
- И театры ждут, и все. Ни одной ведь трагедии сейчас нет. От тебя ждут.
Тут Грибоедов тоже несколько испугался. Он подвинулся в креслах.
Как так ждут? Почему от меня ждут трагедии?
- Не трагедии в особенности, но вообще ждут. Пристают ко мне: что ты написал нового? Все интересуются.
- Кто пристает? И что же ты отвечал?
- Я, признаться, сказал, что ты много нового написал. Я, правду говоря, это заранее предчувствовал. Пушкин спрашивал, потом... ба! да Крылов спрашивал.
Грибоедов поморщился.
- Эк, куда ты, братец, все спешишь. Много нового, а у меня брульоны только.
- И отлично, - сказал Фаддей с вдохновением. - И отлично. Брульоны - нынче все. Все интересуются. Я устрою твое чтение. Где хочешь? Хочешь у меня?
- Нет, пожалуй, - сказал Грибоедов, и Фаддей обиделся.
- Как хочешь. Можно не у меня... Можно у Греча, у Свиньина, - сказал он хмуро.
- Так, пожалуй, у Греча, - сказал, как бы уступая, Грибоедов, - и только не чтение, а так, обед.
- Разумеется же, обед, - сказал вконец обидевшийся Фаддей. - Что ж, я разве не понимаю, что обед должен быть. Я сам и вино закуплю, не то Греч с Гречихой век не справятся.
- Или знаешь что, - посмотрел на него Грибоедов, - устрой у себя, пожалуй. Только не зови без разбора. Пушкина пригласи.
Фаддей улыбнулся. Малиновая лысина засияла.
- Мне все равно, - развел он руками, - как хочешь. Я Крылова позову, Пушкина. Все равно. Как тебе лучше.
И с новой целью существования Фаддей устремился из нумеров, озабоченный и уже забыв про обиду.
33
Мертвое лицо поручика Вишнякова вразумило его довольно. Скакать - чтоб потом наплевать на эполеты, уже оплеванные другими? Сила его всегда была в том, что он забывал и умел выбирать. В этом была его сила, потому что люди мелкие идут одной дорогой и любят прошибать лбом стену.
Он больше не думал о проекте. Люди кругом засиделись, он невольно смотрел на них свысока, как человек, много путешествовавший и поэтому много забывавший. Им же нечего было забывать.
Итак, первое, с чего он начал: он присмотрелся к нумерам, и они ему не понравились.
Если зажечь свечи, комнаты нарядны, но по утрам имеют постылый вид, и в них много пыли.
И притом дороги сверх всякой меры. Этак можно и разориться.
Он послал Сашку справиться о квартирах и назавтра же переехал в дом Косиковского, на Невском проспекте. Квартира была в верхнем этаже, самая простая и почти скудная. Единственная роскошь в ней был рояль, уступленный ему старым хозяином, но действительно прекрасный, с двойной репетицией.
34
Он хорошо помнил литературные битвы.
Но теперь не из чего было биться, теперь больше обедали. За обедом составлялись литературные предприятия, которые по большей части не осуществлялись. Сходились бывшие враги, непримиримые по мнениям, - ныне литературная вражда была не то что забыта, а оставлена на время. Было время литературных предприятий.
Поэтому у Фаддея обед очень удался.
В дверях нагнал Грибоедова Пушкин.
В сенях тоненький Мальцов скидывал на руки лакею тяжелую шинель. Пушкин быстро повел глазами и проговорил:
- Вам нынче подражают.
Мальцов, боясь принять на свой счет, нетвердо прошел в комнаты.
Пушкин был недоволен, зол.
- Архивный юноша, они все нынче очень умны стали...
Он посмотрел на Грибоедова и вдруг улыбнулся, как заговорщик.
- Анна? - Он увидел следок от ордена на грибоедовском сюртуке. И потом, уже другим тоном: - Все говорят, вы пишете южную трагедию?
- Анна. А вы заняты военной поэмой?
Тут Пушкин поморщился.
- Полтавская битва. О Петре. Не будем говорить о ней. Поэма барабанная.
Он посмотрел на Грибоедова откровенно и жалобно, как мальчик.
- Надобно же им кость кинуть.
Грибоедов читал, как и все, - стансы Пушкина. Пушкин смотрел вперед безбоязненно, в надежде славы и добра, - в этих стансах. Казни прощались Николаю, как Петру. Скоро полтавская годовщина, а турецкая кампания, хоть и не шведская, должна же кончиться. Все понятно. Ни одного друга не приобрел Пушкин этими стансами, а сколько новых врагов! Александр Сергеевич Пушкин был тонкий дипломат. Сколько подводных камней миновал он с легкостью танцевальной. Но жизнь простей и грубей всего, она берет человека в свои руки. Пушкин не хотел остаться за флагом. Вот он кидает им кость. Однако ж никто об этом так прямо не решается говорить, а он говорит. И Грибоедов насупился.
На обед они, как водится, запоздали, все уже сидели за столом.
Он был событием для позднейших мемуаристов, этот обед.
Рельефнейшие, знаменитые головы рассматривали пустые пока что тарелки.
Здесь была своя табель о рангах и Фаддей строго следил за тем, чтоб меньшой не "пересел" большего. На почетном месте сидел Крылов, раздувшийся, бледный и отечный.
Его желтая нечесаная седина в перхоти курчавилась, бакены были подстрижены. Наклоняя ухо к собеседнику, он не мог или не хотел к нему повернуться.
Потом был, собственно говоря, прорыв: знакомая молодежь и люди средние, хоть и нужные.
На ухо Крылову тихо и говорливо повествовал о чем-то Греч.
Он наклонялся к нему через пустые приборы - по бокам Крылова были оставлены места.
Сидели в ряд: Петя Каратыгин, высокий и наметанный, с красным лицом, актер Большого театра, на все руки; молодой музыкант Глинка с лохматым и востроносым итальянцем; братья Полевые, в длинных купеческих сюртуках, со светлыми галстуками и большими в них булавками.
Из дам были: дама-кривляка Варвара Даниловна Греч - Гречиха, как называл ее Фаддей; рябая маленькая Дюрова, жена Пети Каратыгина, французинка, фрянка, по Фаддею, и, конечно, Леночка в совершенно роскошном наряде.
Когда Грибоедов и Пушкин появились, все встали. Слава богу, музыканты не ударили в тулумбасы, с Фаддея бы это сталось.
Крылов быстро вдруг поглядел туда и сюда и сделал вид, что готовится встать. Это заняло у него ровно столько времени, чтоб не встать.
Обед начался, вносили блюда.
Пушкин, уже вежливый и быстрый, говорил направо и налево.
Фаддей хлопотал как мажордом, вина были превосходны.
Греч встал.
- Александр Сергеевич, - сказал он Грибоедову, - и Александр Сергеевич, - сказал он Пушкину...
Потом он говорил о равных красотах обоих, о Байроне и Гете, о том, что предстоит совершить, - и кончил:
-... вам, Александр Сергеевич, и вам, Александр Сергеевич.
Все хлопали. Дюрова хлопала, Петя и Леночка захлопали.
Грибоедов встал, желтый, как воск.
- Нынче Гете и Байрон. Никто не смеет сказать, что он проник Гете, и никто не хочет признаться, что он не понял Байрона. Я напомню вам Стерна. "Я готов пройти тридцать миль пешком, - сказал он по-английски, - чтобы поглядеть на человека, который вполне наслаждается тем, что ему нравится, ни у кого не расспрашивая, как и почему". Я не понимаю, как ставить под рекрутскую меру разные красоты. Две вещи могут быть хороши, хотя вовсе не подобны. Ваше здоровье, Николай Иванович, - протянул он бокал Гречу, - и здоровье Фаддея Бенедиктовича.
И сел.
Говорил он просто и нераздражительно, и опять захлопали.
А потом начались винные разговоры. Кажется, началось с Дюровой или с Варвары Даниловны Греч, Гречихи, что-то по поводу мужчин вообще. Потом было сказано по поводу женщин вообще Петей Каратыгиным, актером, крепким и молодым.
- Женщины никогда не читают стихов мерой, они всегда коверкают - вы заметили? - спросил Пушкин. - Они не понимают стихов, они притворяются.
- Не люблю, когда женщины невестятся и ребячатся, - ответил ему Грибоедов. - У азиатов все благополучно: женщина рожает детей.
Леночка покраснела:
- Ah!
- Monsieur, vous etes trop percant , - сказал обдуманный каламбур Греч.
- Невестятся...
- Ребячатся...
И Петя Каратыгин пожаловался, что в новой пьесе приходится ему говорить странное слово: бывывало.
- Что такое "бывывало"? - пренебрежительно спросила Варвара Даниловна, Гречиха.
- Бывывало?
- Бывало?
- Нет, бывывало.
Крылов нацелился на этот разговор. Он оторвался от тарелки:
- Бывывало, - сказал он, жуя и очень серьезно. - Можно сказать и бывывывало, - он жевал, - да только этого и трезвому не выго-во-ворить.
Пушкин, любуясь, на него глядел.
Крылов ел.
Обед кончился, начался чай.
Грибоедов, угловато и быстро, прошел к роялю. Он стал наигрывать.
Гуськом подошли музыканты, Глинка и косматый итальянец. Грибоедов кивнул и продолжал наигрывать.
- Что это такое? - спросил Глинка, и черный хохлик на голове у него приподнялся.
- Грузинская какая-то мелодия, - ответил Грибоедов.
- Что это такое? - крикнул с места Пушкин.
Грибоедов играл и, полуобернувшись к Пушкину, говорил:
- Вообразите ночь в Грузии и луну. Всадник садится на коня, он едет драться.
Он наигрывал.
- Девушка поет, собака лает.
Он рассмеялся и отошел от рояля.
Тут заставили его читать. Листков он с собой не взял, чтоб было свободнее, и так, между прочим.
Трагедия его называлась "Грузинская ночь". Он рассказал вкратце, в чем дело, и прочел несколько отрывков. Вскоре выходил вторым изданием Пушкина "Кавказский пленник". Так вот, у него в трагедии Кавказ был голый и не прикрашенный, как на картине, а напротив того, дикий и простой, бедный. О "Пленнике" он, разумеется, ничего не сказал.
Странное дело, Пушкин его стеснял. Читая, он чувствовал, что при Пушкине он написал бы, может быть, иначе.
Он стал холоден.
Духи зла в трагедии его самого немного смутили. Может быть, духов не нужно?
- Но нет их! Нет! И что мне в чудесах
И в заклинаниях напрасных!
Нет друга на земле и в небесах.
Ни в боге помощи, ни в аде для несчастных!
Он знал, что стихи превосходны.
И огляделся.
Петя Каратыгин сидел, раскрыв рот, на лице его было ровное удивление и восторг. Но он, может быть, заранее зарядился восторгом.
Братья Полевые что-то записывали. Грибоедов понял. Они пришли на него как на чудо, а он просто прочел стихи.
Фаддей уморился.
- Высокая, высокая трагедия, Александр, - сказал он даже как бы жалобно, в полузабытьи.
Пушкин помолчал. Он соображал, взвешивал. Потом кивнул:
- Это просто, почти библия. Завидую вам. Какой стих: "Нет друга на земле и в небесах".
Грибоедов поднял взгляд на Крылова.
Но ничего не сказал Крылов, уронивший отечную голову на грудь.
35
Военные обеды, литературные обеды, балы. Он ездил в собрание, танцевал котильон со всеми барышнями, писал им на веерах мадригалы, как это повелось в Петербурге. А маменьки радовались, он был l'homme du jour , его наперерыв зазывали. Залы были всюду начищены и блестели великолепно. Ему объясняли: этой зимой стали по-московски вытирать стены и потолки хлебом, мякишем. Этот хлеб потом раздавали бедным. Помилуй бог, он сыт.
А странная авторская судьба была у него. Все писали и печатали, а у него все было навыворот: напечатана была какая-то молодая дрянь, которую надо бы сжечь в печке, а настоящие пьесы были изустны и вот - в клочках. Фаддей говорит, что "Горе" напечатать теперь совсем невозможно.
Трагедию он, во всяком случае, докончит и напечатает. Но вот какова она? Нужны переделки.
Что-то пустовата его квартира и холодна. Сашка тоже не топит.
Он приказал Сашке затопить камин, подождал, пока тот отгремит дровами и кремнем, и уселся.
Он взял листки и начал их перебирать. Трагедия была прекрасна.
Она должна была врезаться в пустяшную петербургскую литературу словом важным и жестоким. Звуки жестки были намеренно. Какая связь между этою вещью и залой Фаддея, чаем, Петей Каратыгиным? Ее надобно читать на вольном воздухе, в кибитке, может быть среди гор. Но тогда какая же это трагедия и какая словесность? Совсем один он перечитывал у камина, вполголоса, стихи.
Тут он заметил, что Сашка стоит и слушает.
- Что слушаешь, франт? - спросил Грибоедов. - Нравится?
- Очень сердитая старуха, - ответил Сашка, - смешно она ругается.
В трагедии были жалобы страшной матери, у которой отняли сына-крепостного, старухи, подобной Шекспировой ведьме.
Грибоедов подумал.
- Да ты что, читаешь что-нибудь? - спросил он Сашку.
- Читаю, - ответил Сашка.
Он вынул из кармана слежалый песельник, что ли.
Мне волшебница, прощаясь,
Подарила талисман.
Сашка прочел строки четыре и ухмыльнулся.
- Что ж, тебе нравится?
- Нравится.
- А-ты знаешь, что такое талисман?
Сашка и отвечать не хотел.
- Известно, знаю... Нынче все про это знают.
- Ну а стихи, что я читал?
- Вы не стихи читали, Александр Сергеевич, - поучительно сказал Сашка, - стихи это называется песня, а у вас про старуху.
- Ну пошел, пошел вон, - зашипел на него Грибоедов, - чего ты, в самом деле, разоврался.
36
Начинается в доме шуршание, начинается возня и звон. Вероятно, это мышь забралась в рояль.
Квартира остается нежилою; несмотря на Сашкину лень, чистота и опрятность ее напоминает о том, что хозяин не задержится здесь.
В конце концов, трагедия его не умещалась в театре, а стихи были изустны и почти немыслимы на страницах журналов. К тому же, может быть, поэзия стала совсем не та, пока он терял время с Аббасом-Мирзой.
Как ворон на падаль, пожаловал Сеньковский.
- Александр Сергеевич, - осклабил он гнилые зубы, - поздравьте меня: кажется, вновь уезжаю в путешествие по Востоку.
- Не хотите ли, - спросил его Грибоедов, - в Персию? Вы знаете, там в возмещение мы берем библиотеку Шейх-Сефи-Эдина. Кроме вас, там и разобраться будет некому.
- Если не считать вас, Александр Сергеевич. Нет, благодарю покорно, я помышляю о египетских пирамидах.
Грибоедов показал ему свою коллекцию - надписи на отобранных у персиян знаменах: "Мы обещали Магомету победу блистательную"; "Во имя Аллаха, милости, сострадания"; "Султан, сын Султана, Фетх-Али, шах рода Каджаров"; "Шестой полк победоносен"; "Аллах вам даст блага, которых вы жаждете, могучую свою защиту и близкую победу. Возвести это правоверным... "
- Никогда не должно слишком многое обещать широковещательно, - сказал Сеньковский, - ибо все это достается в конце концов в руки врагов.
Положение менялось: он уезжал. Грибоедов оставался. Путешествия дают человеку превосходство. Он более не звал его в журналы.
Грибоедов смотрел на ученого поляка.
Он догадался.
Слава не застаивалась.
Стоит ему осесть, все они отхлынут. Не сразу, конечно. Они будут ждать подвигов чрезвычайных, слов никогда не бывалых, острот язвительных. Они потребуют нагло, открыто, чтоб он оплатил им их любопытство, их низкопоклонство тотчас же.
Потом они привыкнут. Начнут тихонько смеяться над медленною работою, они отступятся, но своего низкопоклонства не простят.
Они будут называть его "автором знаменитой комедии" или "автор ненапечатанной комедии". Он сгорбится немного, его черный фрак поизносится. Начнется причудливый кашель, старческое умное острословие, а по вечерам сражение с Сашкой из-за пыли. Стало быть, он станет чудаком.
Он будет появляться в гостиных, заранее уязвленный, недоконченный человек: автор знаменитой комедии и знаменитого проекта.
Он полысеет, как Чаадаев, - волос на висках уже лишился. Будет клясть Петербург и гостиные. И, когда он будет говорить о Востоке, все будут переглядываться: давно слышали, и вострый какой-нибудь Мальцов похлопает его по плечу: "А помните, мол, Александр Сергеевич, мы раз чуть не уехали туда, на Восток, совсем из России... "
- А отчего вы так стремитесь к путешествию? - спросил он строго Сеньковского. - У вас ведь журналы.
- Бог с ними, с журналами русскими, - ответствовал надменно Сеньковский, - в России все слишком неустойчиво, слишком молодо и уже успело между тем состариться. - Собственно, он повторял его же слова.
- Милостивый государь, - вдруг побледнел Грибоедов.
Он встал.
- Вы, кажется, забыли, что я тоже русский и трепать имя русское почитаю предосудительным.
И Сеньковский скрылся.
Он раскланялся бегло и ускользнул, уязвленный.
А Грибоедов остался.
Он посмотрел на пожелтелые листки и вдруг бросил их в ящик стола. Трагедия была дурна.
- Сашка, одеваться. Я еду со двора.
37
Никто так не умел скучать, как он.
Он перелистывал Моцарта, любимые свои льстивые сонаты, наигрывал, рассматривал свои ногти, полировал их, не вылезал из пестрого азиатского халата, слонялся из угла в угол и сосчитал: двадцать шагов. Выдумывал небывалую любовь к кавказской девочке с круглыми глазами. Никакая любовь не брала его.
За окошком был ясный холодок, а в домах чужие люди. Он же любил обсыханье земли, тепло, красно-желтые листики на земле, которым не знал точного названия. Какой-то захолустный предок оживал в нем, нелюдим и странствователь, провинциал. Здесь ему решительно нечего было делать.
Втайне, может быть, он был бы рад, если б теперь Нессельрод послал за ним и сказал: "Будьте, Александр Сергеевич, столоначальником в городе Тифлисе". Только не Персия, ради бога не Персия!
Он боялся ее так, как можно бояться только человека.
Так он слонялся и раз набрел (у самого камина) на решение: ехать в Тифлис. Представить проект Паскевичу; пусть Паскевич будет директором.
Представить себе Ивана Федоровича, бравого, с колечка- ми усиков, управляющим Мануфактурною Компанией было просто весело. Он уткнется в бумаги, закапризничает и бросит их Грибоедову:
- Александр Сергеевич, разберитесь.
И Александр Сергеевич тогда разберется.
- Мы еще, Сашка, попутешествуем. Тебе здесь не надоело?
И Сашка отвечал, неожиданно впопад:
- Погода очень хорошая, Александр Сергеевич. Теперь на Кавказе очень даже тепло, если только дождь не идет.
38
И вот в один прекрасный день получил он письмо от Настасьи Федоровны, маменьки.
"Мой любезный сын!
Не имею слов, чтобы тебя отблагодарить. Ты, мой друг, - единственный помощник своей матери. Как ты меня одолжил, что сразу же и послал четыре тысячи золотом, не то, вообрази, не знаю, как бы и справилась с этими кредиторами. Говорят, Иван Федоровичу дали миллион. Какое счастье! Я писала Елизе и поздравляла. Письма идут медленно, так что ответа до сей поры не получала.
Не оставляй, мой друг, Ивана Федоровича. Он при нынешних стесненных обстоятельствах большая для нас подпора. Дошло до меня и о ваших почестях, любезный сын, и сердце матери радовалось издали.
Дошло и о некоторых ваших литературных подвигах, но зачем нам говорить об увлечениях молодости! Четыре тысячи я в ту же неделю отдала за долг Никите Ивановичу, не то срок закладной, и ваша мать осталась бы без крова! Надеюсь только на бога и на вас, бесценный сын.
A. G.
Здесь, на Москве, очень удивляются, что до сей поры не слышно ничего о назначении твоем. Помни, сынок, что голы мы как сосенки".
Грибоедов оглядел голую комнату.
- Прорва, - тихо сказал он и сжал зубы.
И, чтоб самому не подумать, что сказал это о матери, стал рыться в Сашкиных счетах.
Он закричал Сашке:
- Сашка, прорва. Ты меня до сумы доведешь. Ты знаешь, сколько ты за переезд, франт-собака, ухлопал! Кричал он совершенно голосом Настасьи Федоровны.
39
Нежданно-негаданно назавтра пришла записка от Нессельрода, краткая и крайне вежливая.
Грибоедов чрезвычайно медленно и вяло собирался к нему. Сидел без фрака в креслах, пил чай, прихлебывал и мирно говорил Сашке:
- Александр, ты как думаешь, можно здесь найти квартиру несколько пониже, хоть во втором жилье?
- Можно.
- А дешево, как думаешь?
- Можно и дешево.
- У тебя оба локтя продраны.
- Оба-с.
- Что ж ты другого казакина себе не сошьешь?
- Вы денег не давали-с.
- Зачем же ты мне не говорил? Вот тебе деньги; что останется, себе возьми, на орехи.
- Благодарим.
- А у тебя знакомых здесь нет, Александр?
Сашка подозревал хитрость.
- Нету-с знакомых. Ни одной.
- Вот как, ни одной. Напрасно, Александр. Заведи себе знакомых.
- У меня со второго этажа знакомые.
- Подай мне фрак. Орден.
Он долго вворачивал перед зеркалом золотой шпенек в черное сукно.
- Криво? - спросил он Сашку.
- Нет, прямо-с.
- Хорошо. Я пойду. Я дома, может быть, не скоро буду, так ты пообедай, квартиру запри и можешь идти со двора.
- Слушаю. К вечеру быть?
- Можешь к вечеру, можешь и раньше. Как хочешь, Александр.
Говорил он с Сашкой очень покорно и вежливо, точно это был не Сашка, а Бегичев.
У Нессельрода он повел точно такой же разговор.
- Я получил вашу записку, граф. Может быть, слишком рано? Я не помешаю?
- Напротив, напротив, дорогой господин Грибоедов, даже немного поздно.
Нессельрод был сегодня праздничный, прозрачный, сиял, как хрустальная лампадка.
- Я еще вчера вспоминал вашу тонкую мысль.
Грибоедов насторожился.
- Действительно, в Персии нынче не может быть поверенного в делах, там может быть только полномочный министр. Вы совершенно правы, и эта мысль одобрена государем.
Грибоедов усмехнулся очень свободно.
- Напрасно, граф, напрасно вы считаете эту мысль столь тонкой.
Но карлик засмеялся и закивал головой, как заговорщик, - потом он потер руки и привстал. Брови его поднялись. Вдруг он ткнул Грибоедову свою серую ручку.
- Поздравляю вас, господин Грибоедов, вы награждены чином статского советника.
И быстро, ловко пожал грибоедовскую холодную руку.
Он протянул Грибоедову высочайший указ, еще не подписанный. Коллежский советник Грибоедов возводился в чин статского советника с назначением его полномочным министром российским в Персии, с содержанием в год...
Грибоедов положил бумагу на стол.
- А что, - он сказал отрывисто и грубо, - что, если я не поеду?
Нессельрод не понимал.
- Вы откажетесь от милости императора?
Назначение - был законнейший повод, законнейший выезд на почтовых, и даже на курьерских, а путь на Персию - через Кавказ. Стало быть, Кавказ, Паскевич, стало быть, тяжелые полудетские глаза. Но это все-таки не Кавказ, не Закавказье, не Компания, это Персия.
- Тогда я буду откровенен, - сказал карлик. Он поджал губы и остановился глазами. - Нам нужно вывести из Хоя двадцать пять тысяч войска и отправить их на Турцию. Но для этого нужно получить контрибуцию, куруры. Мы ищем человека, который мог бы это сделать. Этот человек - вы.
Он испугался своих слов и сжался в горестный, отчаянный комочек.
Карл Васильевич Нессельрод, граф, вице-канцлер империи, проболтался.
Они отправляли его на съедение.
Вдруг Грибоедов щелкнул пальцами и напугал Нессельрода.
- Простите, - он засмеялся, - я принимаю назначение с благодарностью.
И Нессельрод не понимал.
Значит, с этим человеком все должно вести... наоборот. Пока не пробалтывался, человек вилял. А как, по крайнему легкомыслию, сболтнул фразу военного министра, пока совершенно секретную, человек - вот он - щелкнул пальцами и согласился. Какая это, однако же, опасная наука, дипломатия. Но он вовсе не проболтался, он знал, с кем говорит, - он с самого начала понимал, что с этим человеком должно, как и вообще, во всей этой несчастной азиатской политике, вести себя... наоборот, - и тогда получаются неожиданно хорошие результаты. И он скажет новому послу персидскому: "Мы не возьмем у вас ни... как это называется... тумана, томана" - и сразу же... куруры, куруры.
Нессельрод вздохнул и, улыбаясь, любовно поглядел на статского советника.
- Господин министр, - сказал он, - я буду счастлив на днях представить вам инструкции.
- Но, господин граф, - уже совершенно на равной ноге сказал ему статский советник, - знаете ли, я сам составлю инструкцию.
Нессельрод окаменел. Как быстро взят тон, тон, однако же, делающий всю музыку.
- Но, господин Грибоедов...
- Граф, - сказал Грибоедов, вставая, - я набросаю инструкции, - а в вашей воле их одобрить или не одобрить, принять или не принять.
Нессельрод не знал русского обычая, что рекрут, сданный не в очередь, за другого, - куражится. Но он что-то понял.
Хорошо. Пусть, если ему так нравится, сам составит эти инструкции.
- Полагаю, - сказал он почти просительно, - вы ничего не будете иметь против того, чтобы первым секретарем вашим был назначен Мальцов. Таково желание государя, - добавил он торопливо. - А о втором секретаре мы сразу же позаботимся.
Грибоедов подумал и вдруг улыбнулся.
- Я прошу вас, граф, назначить вторым секретарем человека, сведущего в восточных языках... и тоже в медицине. В знаниях господина Мальцева по этим частям я не уверен.
- Но почему... в медицине?
- Потому что медики важнее всего на Востоке. Они проникают в гаремы и пользуются доверенностью шаха и принцев. Мне нужен человек, который мог бы противостоять английскому доктору, господину Макнилю, который представлялся вашему сиятельству.
Неопределенным взглядом посмотрел вице-канцлер империи.
- Но я боюсь, что нам придется отказаться от этой мысли, - сострадательно улыбнулся он, - потому что столь редкого совмещения - медика и знающего восточные языки - вообще, кажется, не существует.
- О, напротив, напротив, граф, - сострадательно улыбнулся полномочный министр, - это совмещение именно существует. У меня есть такой человек, доктор Аделунг, Карл Федорович. Осмеливаюсь рекомендовать его вашему высокопревосходительству.
Фамилия смешливого доктора, согласного ехать в любое несуществующее государство, ставит в тупик руководителя.
- Но тем лучше, тем лучше, - возражает он, слегка озадаченный, - извольте, если таковой, как вы говорите, является совмещением...
Он провожает Грибоедова до приемной и остается один.
- Какое счастье, - говорит он и смотрит на свой паркет. - Какое счастье, что этот человек наконец уезжает.
40
Встала обида в силах Дажьбожа внука, вступила девою на землю Трояню, всплескала лебедиными крылы на синем море.
Слово о полку Игореве
Встала обида.
От Нессельрода, от мышьего государства, от раскоряки-грека, от совершенных ляжек тмутараканского болвана на софе - встала обида.
Встала обида в силах Дажьбожа внука.
От быстрого и удачливого Пушкина, от молчания отечного монумента Крылова, от собственных бедных желтых листков, которым не ожить вовеки, - встала обида.
Встала обида в силах Дажьбожа внука, вступила девою.
От безответной Кати, от мадонны Мурильо, сладкой и денежной Леночки, от того, что он начинал и бросал женщин, как стихи, и не мог иначе, - встала обида.
Вступила девою, далекою, с тяжелыми детскими глазами.
Встала обида в силах Дажьбожа внука, вступила девою на землю Трояню. От земли, родной земли, на которой голландский солдат и инженер, Петр по имени, навалил камни и назвал Петербургом, от финской, чужой земли, издавна выдаваемой за русскую, с эстонскими чудскими, белесыми людьми, - встала обида.
Встала обида в силах Дажьбожа внука, вступила девою на землю Трояню, всплескала лебедиными крылы на синем море.
На синем, южном море, которое ему не отдали для труда, для пота, чужого труда и чужого пота, для его глаз, для его сердца, плескала она крылами.
- Сашка, пой "Вниз по матушке по Волге"!
- Пой, Сашка, пляши!
Несколько удальцов бросятся в легкие струи, спустятся на протоку Ахтубу, по Бузан-реке, дерзнут в открытое море, возьмут дань с прибрежных городов и селений, не пощадят ни седины старческой, ни лебяжьего пуха милых грудей.
- Стенька, пой!
- То есть Сашка, - говорит вдруг Грибоедов, изумленный, - Сашка, пой.
Сашка поет про Волгу.
Александр Сергеевич Грибоедов слушает и потом говорит Сашке сухо, как кому-то другому:
- Я хотел сказать, что мы едем не в Персию, а на Кавказ. На Кавказе мы задержимся у Ивана Федоровича. Вы, кажется, полагаете, что мы едем в Персию.
Кому это говорит Александр Сергеевич Грибоедов? Александру Грибову - так ведь фамилия Сашкина? Александру Дмитриевичу Грибову.
Но Грибоедов стоит, и топает ногой, и велит петь Сашке, и Стеньке, и всем чертям про Волгу.
И не слушает Сашку, и все думает про Персию, а не про Кавказ, что его провел немец-дурак, что не задержится он на Кавказе, что Иван Федорович Паскевич... Иван Федорович Паскевич тоже дурак.
И он топает тонкой ногой и смотрит сухими глазами, которые в очках кажутся Сашке громадными:
- Пляши!
Потому что встала обида.
Встала обида, вступила девою на землю - и вот уже пошла плескать лебедиными крылами.
Вот она плещет на синем море.
Поют копья в желтой стране, называемой Персия.
- Полно, - говорит Грибоедов Сашке, - ты, кажется, с ума сошел. Собирайся. Мы едем на Кавказ, слышишь: на Кав-каз. В Тифлис, дурак, едем. Чего ты распелся? Теплого платья брать не нужно. Это в Персии нам было холодно, на Кавказе тепло.
Читать далее >>
|